Мариетта снова поднялась в спальню и заняла свое место у одра больного.
А в нижнем зале к женщинам, толпившимся вокруг стола из оливкового дерева, присоединились и рыбаки. Весь зал был битком набит людьми, возносившими молитвы об исцелении от недугов.
Мариетта сразу же задремала, но время от времени вздыхала не только грудью, но и животом, морщила в улыбке губы, делала какое-нибудь из тех прелестных движений, которым обучил ее прошлой ночью и нынче днем Пиппо на груде мешков в сарайчике на плантации, где весело журчали три ручейка.
Дон Чезаре провел эту ночь, как и предыдущие: то забывался сном, то просыпался. Когда он открывал глаза, в поле его зрения попадала Мариетта, освещенная керосиновой лампой, голова ее была откинута на спинку кресла, которое она подтащила к самой постели, губы полуоткрыты и вокруг глаз черные круги, след любовных утех.
Когда занялась заря, дон Чезаре разбудил Мариетту и велел ей открыть ставни.
Знакомый пейзаж предстал его взору: водослив озера, пробивавшего себе дорожку среди зарослей камыша и бамбука, вплоть до устья реки, до которой было отсюда рукой подать, слева перешеек с его дюнами, справа скала наподобие женской груди, как бы выходящая прямо из моря; на горе храм Венеры Урийской, вокруг которого росли одни лишь розмарины, а там дальше вся манакорская бухта и замыкающий ее мыс, а на мысу стрелы трабукко, огромнейшей махины, но с кровати дона Чезаре трабукко кажется не больше обычной рыбачьей баржи, огибающей оконечность мыса. Из-за сосновой рощи вылезает солнце и золотит песок перешейка. За ночь сирокко одолел либеччо, и гряду туч угнало в открытое море.
Дон Чезаре попросил Мариетту сменить ему наволочки и простыню. Он любил прикосновение свежего полотна с еще неразошедшимися после глажки складочками.
— А сейчас мы попросим Тонио меня побрить, — заявил он.
Видно было, как один из его рыбаков пересекает водослив озера, сидя на корме узенького челнока и беззвучно работая коротенькими веслами. Стая «железных птиц» взлетела вслед за челноком и направилась к озеру.
Дон Чезаре подумал, что никогда уже ему не пойти на охоту в прохладный предрассветный час. На миг почудилось, словно у него что-то отняли, и ему стало грустно. Но тут же он с насмешкой отогнал эту мысль: кто, в сущности, у него что-то отнял? Да и наохотился он на своем веку вдосталь, до скуки. Но единственное, что он, пожалуй, любил по-настоящему, — это шагать узенькими тропками, проложенными через топь и по песку перешейка, по холодку, на утренней зорьке. Никогда уже не почувствует он, как под ногой пружинит дорожка, проложенная в глиняной почве, плотно убитая и в то же самое время податливая, до того пропиталась она болотной влагой. Такова жизнь — аминь! Деревья умирают, когда не способны больше пускать новые побеги, даже оливковые деревья, а уж на что они долговечнее всех прочих; четверо мужчин, взявшись за руки, и то не могут обхватить отдельные экземпляры на его оливковой плантации, и узловатые их сучья все еще хранят память о согнувших их бурях, о последних веках Римской империи; но случалось, что какой-нибудь из этих великанов умирал: в один прекрасный день, без всякой видимой причины вдруг желтели листья, и, когда спиливали дерево, весь ствол до самой сердцевины был мертв.
Думал дон Чезаре и о том, что никто никогда не увидит его глазами расстилавшийся перед ним кусок пейзажа: низину, перешеек, бугор храма Венеры, залив и мыс; не сможет, подобно ему, охватить единым взглядом и минувшее и настоящее, благородный город Урию, план которого он собственноручно восстанавливал, собирал по крупицам то, что от него осталось; угрюмый римский город II века, где стояли гарнизоном германцы; пески и грязь, затянувшие все, чисто христианское нерадение, недаром же священнослужители никому еще не ведомого бога похитили Венеру Урийскую, втащили ее на вершину Манакоре, украв у нее все, вплоть до имени, заключили ее навеки в тесную клетку храма их Урсулы, глупышки девственницы и мученицы, святой, годной лишь разве для ночного мрака; случайно обнаруженные гавани, построенные в низине еще сарацинами; выложенные камнем набережные, которые десятки лет спустя перестроил заново Фридрих II Швабский; снова пески и грязь, когда власть перешла в руки идиотов Бурбонов Неаполитанских; и, наконец, охотничьи и донжуанские угодья самого дона Чезаре, соломенные хижины рыбаков, чьи женщины все до одной побывали в его наложницах! Никто уже никогда не сможет единым взглядом объять все это минувшее и все это настоящее, эту минутную историю людей и историю одного человека, тесно связанного с настоящим, с торжественной минутой настоящего, — человека, готовящегося покинуть этот мир в здравом уме и трезвой памяти. Все это уже не будет таким, каким было для него, — в этот миг наконец-то слившимся воедино.