Он поднялся с кресла и на миг задержал в своей руке протянутую ему руку.
- Уходите, - приказала она.
Целых три недели, последовавших за этим свиданием, он любил ее так, как любили своих избранниц герои романов минувшего века. Он видел ее в гостиных Порто-Манакоре - никогда еще они не встречались так часто; говорил он еще меньше, чем раньше, да и она тоже, подобно ему, замыкалась в кольце молчания, так они и сидели рядом у проигрывателя, только время от времени предлагали друг другу послушать ту или иную пластинку; остальные гости тем временем танцевали или играли в бридж. Но думал он о ней беспрестанно, рисовал себе в воображении их одинокие прогулки по улицам Милана, их любовные клятвы на берегу Арно во Флоренции, их поцелуи в Булонском лесу в Париже, только ни разу ничего не случалось с ними ни в Порто-Манакоре, ни даже в Неаполе: их любовь была представима лишь совсем в ином мире, чем тот, который он знал, в иные времена, в ином пространстве, в предыдущем веке или же на Севере, где-нибудь за Тибром.
К концу третьей недели настал срок возвращаться в Неаполь, он пришел к ней попрощаться, застал ее дома одну. Они стояли молча лицом к лицу. Он даже не предвидел, что все будет так.
- Я вас люблю, - сказал он.
- Я тоже, - ответила она.
Прижавшись к Франческо, она положила голову ему на плечо.
Донна Лукреция и Франческо Бриганте назначили свидание у входа в пещеру - ближайшую к оконечности мыса, где стоит трабукко. Мыс к середине горбился холмом; со стороны Скьявоне сосновая роща спускается уступами к полю, по краю которого сейчас и идет Франческо; со стороны бухты Манакоре роща обрывается у гребня соседнего утеса, круто нависающего над морем. Десятки зимних потоков прорыли себе русло с обрывистыми берегами через рощу и утес; на узеньком бережку, там, где впадает в море один из этих потоков, и находится вход в пещеру.
Покинув летнюю колонию - другими словами, самую низкую часть мыса, обращенную к Порто-Манакоре, - донна Лукреция, таким образом, вынуждена была пересечь всю рощу и добраться до гребня утеса.
Подымается она медленно - слишком уж крут подъем. Солнце близится к зениту. Потрескивают сосновые иголки. Так густо напоен воздух запахами чабреца, лаванды, перечной мяты, майорана, что они льнут к коже, словно пропитанные маслом, словно обретают живую плоть; они преграждают ей путь, как густой подлесок, через который продираешься с трудом. Она идет от дерева к дереву, иной раз хватается за шершавый ствол сосны, порой скользит на сосновых иглах, но тут же выпрямляется, а от жары, как это часто бывает именно под соснами, мучительно жжет кожу; но ей нипочем жара, земное притяжение, цепляющиеся за платье запахи - все ей всегда нипочем, уж это дано ей от природы.
В первый раз, когда они остались с Франческо одни с глазу на глаз, это когда он сказал ей, что на месте Фабрицио предпочел бы Сансеверину Клелии, - слова эти возбудили ее любопытство. Но так как ей никогда и на ум не приходило отождествлять себя с Сансевериной, она не обнаружила в этом юношеском предпочтении завуалированного признания. Однако, привыкнув вести с мужем интеллектуальные беседы, она попыталась заставить Франческо объяснить причины такого предпочтения.
Вот в эти-то несколько минут возникло нечто новое, и причиной тому было неловкое молчание Франческо. На ее вопросы он не отвечал. Впрочем, она и не особенно удивилась. Молчаливость наравне с широкими плечами, голубыми навыкате глазами, сдержанностью, степенно-уверенными манерами была неотъемлемым свойством Франческо. Но вдруг в мгновение ока его молчание стало совсем иным. Оно стало пугающе тревожным, томительным, как безвоздушное пространство над бухтой Манакоре, как пустота между грядой гор и сплетенными руками либеччо и сирокко, схватившимися над открытым морем, как тишина, нависшая над бухтой в тот час, когда далеко в море разыгрывается буря, когда весь воздух выпит этой бурей, которая там, вдалеке, вздымает невидимые волосы на невидимых кораблях.
До сих пор Лукреция выносила лишь головное суждение о человеческих особях, но тут она почувствовала это молчание всей грудной клеткой, той полостью, где гнездится пугающее томление. А когда, прощаясь, Франческо на миг задержал ее руку в своей, томление это вдруг скатилось куда-то ниже в лоно. Так она стала женщиной.
- Уходите, - сказала она ему.
И тут же упрекнула себя за эту идиотскую фразу - до чего же она по-провинциальному звучит. Но Франческо уже ушел.
В течение трех последующих недель она мужественно противоборствовала этому доселе неведанному наваждению. Отныне она стала женщиной, женская ее плоть, оказывается, может откликнуться на призыв, и она полюбила, полюбила совсем так, как если бы не была рождена в этом краю, где царит праздность, а в Северной Италии, во Франции, в России Анны Карениной, в Англии Мэнсфилд. Не теряя зря времени, она сделала выводы из нового своего положения, но не взяла за образец ту или иную восхищавшую ее героиню романа; героини эти лишь помогли ей высветлить свое чувство, но в ее собственном, своем стиле. Она даже не подумала о том, как бы устраивать тайные свидания с Франческо Бриганте, чтобы сделать его своим любовником, чтобы стать его возлюбленной, - словом, чтобы упорядочить их преступную страсть. Нет и нет! Раз она его любит, она будет жить с ним вместе; но, коль скоро Южная Италия нетерпима к таким делам, как незаконные связи, они вдвоем уедут на Север; а коль скоро у них нет денег, они оба будут работать.
Она не задавалась вопросом: а любит ли он меня тоже? Готов ли он со мной уехать? Раз он любил, ясно, она любима. В восемнадцать лет она, пожалуй, не была бы столь уверена в себе. Но в двадцать восемь она поставила на службу любви всю свою энергию, энергию крепкой, сильной, ничем не занятой женщины.
И хотя она с холодным рассудком расчисляла все последствия своей любви, это не мешало ей любить страстно. Напротив. Целыми днями она твердила про себя в упоении: "Я люблю Франческо Бриганте, в каждой черте его лица видна сила души, он прекрасен, даже ходит он спокойно и уверенно, как все настоящие мужчины, под его сдержанностью таится чувствительное и нежное сердце, я сделаю его счастливым". Она радовалась, что готова бросить родных детей без сожаления, лишь бы сделать счастливым своего любовника. В течение этих трех недель она достигла вершин счастья, которых уже потом никогда не достигала.
Ее не мучили угрызения совести при мысли о том, какое горе, настоящее горе, выпадет на долю судьи Алессандро, на долю ее мужа. Он сам подготовил ее к познанию всех оттенков страсти долгими разговорами и чтением романов, которыми вскормил ее душу; здесь, в мире и одиночестве, которое он создал для нее, после их шумной квартиры в Фодже, суждено было взрасти тем силам, что питали ее восторги. Впрочем, если бы даже она задумалась над этим, решение ее осталось бы неизменным. Сам того не зная, судья Алессандро воспитал ее для любви, которой ей пришлось воспылать к другому; целых десять лет он "учил" Лукрецию, но теперь, став "совершеннолетней", ученица испытывала неодолимую потребность бросить его; она возненавидела своего опекуна за то, что он напоминал ей о былой ее слабости.
Когда она снова очутилась наедине с франческо, три недели спустя после того, как он задержал при прощании ее руку в своей чуть дольше, чем обычно, - это легкое пожатие руки Франческо вдруг открыло ей, что и она тоже женщина, как и все прочие, с тем же внезапным биением крови, вынуждающим открыть свою душу мужчине, - она сочла совершенно естественным, что он сказал:
- Я вас люблю.
И она спокойно ответила:
- Я тоже.
Потом она уронила голову ему на плечо. Он был не намного выше ее. Все прошло так, как положено.
Наконец она добралась по крутизне до сосновой рощи, отсюда начинается тропинка, бегущая по гребню утеса. Теперь между нею и ненавистными взглядами жителей Юга лежит достаточно большое расстояние, и она идет крупным спокойным шагом под августовским солнцем, под solleone, львом-солнцем, таким, каким оно становится часам к одиннадцати утра.
Всю бухту Манакоре она может окинуть одним взглядом, замкнутую и разбитую на различные участки бухту.