Видно было, как один из его рыбаков пересекает водослив озера, сидя на корме узенького челнока и беззвучно работая коротенькими веслами. Стая "железных птиц" взлетела вслед за челноком и направилась к озеру.
Дон Чезаре подумал, что никогда уже ему не пойти на охоту в прохладный предрассветный час. На миг почудилось, словно у него что-то отняли, и ему стало грустно. Но тут же он с насмешкой отогнал эту мысль: кто, в сущности, у него что-то отнял? Да и наохотился он на своем веку вдосталь, до скуки. Но единственное, что он, пожалуй, любил по-настоящему, - это шагать узенькими тропками, проложенными через топь и по песку перешейка, по холодку, на утренней зорьке. Никогда уже не почувствует он, как под ногой пружинит дорожка, проложенная в глиняной почве, плотно убитая и в то же самое время податливая, до того пропиталась она болотной влагой. Такова жизнь - аминь! Деревья умирают, когда не способны больше пускать новые побеги, даже оливковые деревья, а уж на что они долговечнее всех прочих; четверо мужчин, взявшись за руки, и то не могут обхватить отдельные экземпляры на его оливковой плантации, и узловатые их сучья все еще хранят память о согнувших их бурях, о последних веках Римской империи; но случалось, что какой-нибудь из этих великанов умирал: в один прекрасный день, без всякой видимой причины вдруг желтели листья, и, когда спиливали дерево, весь ствол до самой сердцевины был мертв.
Думал дон Чезаре и о том, что никто никогда не увидит его глазами расстилавшийся перед ним кусок пейзажа: низину, перешеек, бугор храма Венеры, залив и мыс; не сможет, подобно ему, охватить единым взглядом и минувшее и настоящее, благородный город Урию, план которого он собственноручно восстанавливал, собирал по крупицам то, что от него осталось; угрюмый римский город II века, где стояли гарнизоном германцы; пески и грязь, затянувшие все, чисто христианское нерадение, недаром же священнослужители никому еще не ведомого бога похитили Венеру Урийскую, втащили ее на вершину Манакоре, украв у нее все, вплоть до имени, заключили ее навеки в тесную клетку храма их Урсулы, глупышки девственницы и мученицы, святой, годной лишь разве для ночного мрака; случайно обнаруженные гавани, построенные в низине еще сарацинами; выложенные камнем набережные, которые десятки лет спустя перестроил заново Фридрих II Швабский; снова пески и грязь, когда власть перешла в руки идиотов Бурбонов Неаполитанских; и, наконец, охотничьи и донжуанские угодья самого дона Чезаре, соломенные хижины рыбаков, чьи женщины все до одной побывали в его наложницах! Никто уже никогда не сможет единым взглядом объять все это минувшее и все это настоящее, эту минутную историю людей и историю одного человека, тесно связанного с настоящим, с торжественной минутой настоящего, - человека, готовящегося покинуть этот мир в здравом уме и трезвой памяти. Все это уже не будет таким, каким было для него, - в этот миг наконец-то слившимся воедино.
- Аминь!
Рыбачья лодка, возвращавшаяся из открытого моря и направлявшаяся к Порто-Манакоре, вплыла в отпущенный ему окном кусок горизонта. Стук мотора проник в спальню через широко открытое окно, стук мотора, работающего на солярке, неторопливый, глухо отдающийся в глубинах моря и под ложечкой у того, кто его слышит.
Мариетта с доном Чезаре следили взглядом за моторкой рыбака, которая уходила с запада на восток в оконном проеме.
Мотор был старенький, чихнув, он остановился, а лодку потащило вперед медленно, совсем еле-еле. Мариетта быстро сделала рожки, вытянув мизинец и указательный палец. Дон Чезаре понял, что это она заклинает судьбу, отводит от него дурной глаз: заглох мотор - перестанет биться сердце, значит, защищает его, как может.
- Мариетта... - начал он.
Она повернулась к нему.
- Мариетта, - продолжал он, - я хочу тебе только добра...
Он снова хотел было произнести ее имя, но тут горло и уста его свела судорога, точно их затянуло невидимым узлом. Огромным усилием воли он попытался разорвать этот узел, но мышцы челюсти уже не повиновались. Он подумал, что, должно быть, от этого усилия лицо у него перекосилось, потому что Мариетта глядела на него с ужасом. Она вскочила с кресла, бросилась к нему, закричала:
- Дон Чезаре! Дон Чезаре!
Тогда он отказался от борьбы и приказал своим глазам улыбнуться. Очевидно, это ему удалось: мышцы верхних и нижних век еще повиновались. Взгляд Мариетты стал спокойнее, но она продолжала кричать:
- Дон Чезаре! Дон Чезаре!
Левая рука и левая кисть все еще повиновались ему. Он поднес палец к губам, делая знак Мариетте - замолчи, мол. Она замолчала.
Тогда он сделал ей знак лечь рядом с ним в постель. Она вытянулась рядом с ним на свежих простынях с еще не смятыми после глажки складочками.
Мариетта смотрела на него восторженно-пылким взглядом. И он подумал, что в эту минуту она любит его такой любовью, перед которой все прочие виды любви ничто.
Он положил руку на грудь девушки, на белую ткань платья.
Мариетта отодвинула руку дона Чезаре, быстро расстегнула платье (оно застегивалось спереди) и снова положила его руку себе на обнаженную грудь. Грудь была маленькая, круглая, крепкая, и широкая хозяйская ладонь закрыла ее всю целиком.
Женщины ждали, набившись в коридоре. Войти они не смели, так как дон Чезаре приказал им накануне вечером не заходить в его спальню без зова Мариетты. Они слышали крики девушки: "Дон Чезаре! Дон Чезаре!" - и удивлялись, что все вдруг стихло. Так прошло некоторое время.
Мариетта восторженно-пылко смотрела на дона Чезаре, и он смотрел на нее, и глаза его улыбались. Потом она заметила, что взгляд уже ничего не выражает. Пальцы, сжимавшие ее грудь, разжались, ладонь начала холодеть.
Мариетта осторожно положила руку дона Чезаре вдоль его тела. Потом опустила ему веки. И коснулась легким поцелуем уже остывавших губ.
- Аминь, - прошептала она.
Застегнув платье, она открыла дверь.
- Дон Чезаре скончался, - сказала она.
Женщины разом запричитали. Их причитания заполнили весь дом, выплеснулись в низину, долетели до моря и до тех рыбаков, чья моторка все еще болталась возле устья озерного водослива, у входа в который в свое время находился порт благородного и мудрого города Урия.
Полмиллиона лир, украденные у швейцарского туриста, были возвращены владельцу, причем все до последнего сантима; бумажник тоже был найден, причем не пропало ни одной бумажки. Но судья Алессандро все утро упорно отказывался выпустить на свободу Маттео Бриганте: возвращение украденного не снимало самого факта кражи, преступление осталось преступлением, расследование продолжалось - законы полагалось уважать.
В полдень два городских стража вручили судье ключ от гарсоньерки Бриганте, этот ключ они подхватили, что называется, на лету, когда он на их глазах выпал из кармана передника Джусто, официанта "Спортивного бара". А Джусто был единственным свидетелем, утверждавшим, что видел бумажник швейцарца в руках Бриганте. И то обстоятельство, что ключ от гарсоньерки, где было обнаружено украденное, находился у него, оборачивалось против самого Джусто.
Судью не так-то легко было провести, он сам был истинным жителем Юга и понимал, что стражникам куда выгоднее работать в интересах рэкетира, чем в интересах правосудия. Но стражники присягнули, и еще один свидетель, Австралиец, подтвердил, что ключ выпал из кармана официанта. Приходилось, хочешь не хочешь, выпускать на волю Бриганте и сажать под замок Джусто. Впрочем, последний не слишком настаивал на своей невиновности, считая, что на данном этапе тюрьма - единственное место, где он может чувствовать себя в относительной безопасности. Следствие длилось несколько недель и было прекращено за отсутствием состава преступления.
Почти целый день донна Лукреция просидела в кабинете комиссара Аттилио. Франческо пока так и не нашли. Донна Лукреция требовала от комиссара, чтобы он по нескольку раз обзванивал всех своих коллег в других городах провинции. Она даже не пыталась скрывать своей тревоги, так что вскоре и помощник комиссара, и городские стражники, и карабинеры, а за ними и весь город догадались о причинах ее беспокойства.
А Франческо провел ночь в какой-то таверне в Фодже, пил сам, угощал всех желающих и таким образом просадил остававшиеся у него пять тысяч пир. К утру он до того нализался, что хозяин таверны вынужден был поставить для него в задней комнате походную кровать. После полудня, когда хмель вышел у него из головы, ему дали ровно столько денег, сколько стоил проезд до Порто-Манакоре.