Заговорили о другом.
— Мною довольны, и полагаю, что через год, не более, буду представлен в подполковники гвардии. Но скучно порой. Хочется дела, а не рутины. За год петербургской жизни я соскучился по Кавказу…
— Ты намерен подавать прошение?
— Нет, разумеется, пока дети слишком малы, да и жаль было бы оставить Полину. Быть может, удастся войти во вкус столичного житья…
— Неужели вас принимают в хороших домах? — удивилась Надежда Юрьевна. — В мое время вам непременно отказали бы.
— Полина записана как урожденная Ржевусская, а слившиеся в ней польская, кавказская и русско-азиатская кровь придали ей необыкновенную внешность. Не знаю, что сплетничают за глаза, но пока еще никто не осмелился сказать мне или ей что-нибудь колкое. Ее нередко принимают за итальянку.
— Это приятно, — кивнула Надежда Юрьевна. — Но… Учти, придет время — твои сыновья подрастут. Кто станет их идеалом? Ведь рано или поздно мать расскажет им о Ржевусском, который сражался за Польшу, о Клеще узнают каким-либо образом… И поманит их за собой ВОЛЯ, вольность, свобода. Им захочется действовать, менять что-то в этой жизни. А это страшно, ибо… В общем, если однажды 14 декабря сольется с пугачевщиной, то Россия… страшно подумать даже, не то что выговорить…
Из письма бойца Особого отряда Михаила Карасева от 6 ноября 1922 года:
«…Ну а напоследок сообщу тебе, мамаша, самое радостное. Встренулись мы наконец с двоюродным братцем, дитериховским гадом, поручиком Муравьевым. Верстах в сорока от Сучана зажали мы в сопках недобитый ошкамелок сабель в полсотни. Рвали когти к китайцам, даже обоз на волокушах тащили по тайге. Выпустили мы их в распадок и посекли из «льюисов». Троих живыми взяли и среди них Сережку, сукина сына. Кровищи рабочих и крестьян на нем столько, что и сказать страшно. Он грязно ругался, обозвал меня выродком, хамом и еще матюками. Товарищ комиссар спросил, откудова я его знаю и почему он мне родня. Я ответил, что Сережку я знаю с германского фронта, где и узнал, что он мне доводится двоюродным братом, через твоего родного брата Николая Алексеевича. Комиссар спросил еще, зачем я скрывал свое дворянское происхождение и родство с белогадом и палачом. Тогда я сказал, что отец мой, Иван Трофимыч, крестьянин Томской губернии, а мать семь лет была в каторге за террор против царизма, а после определена на поселение с лишением всех прав и состояния. И еще добавил, что родство я не скрывал и тому все товарищи бойцы, которые в отряде давно, порукой. Ребяты поручились и подтвердили, что после Читы, когда меня Сережка, выблядок сучий, трижды достреливал, да не добил, поклялся я его найти хоть на дне моря и снести башку. Ну, тогда комиссар поверил и разрешил мне Сережку рубануть. Держался гад нагло, даже песню пел: «Ты гуляй, гуляй, мой конь, пока не поймают». Но смутить ему меня не удалось, и рука у меня не дрогнула. А комиссар товарищ Сучков разрешил мне взять Сережкин маузер…»
Таран в недалеком прошлом читать не любил. Одно время, правда, когда за Дашей ухаживал, увлекся чтением стихов, да и то потому, что у самого было поэтическое настроение. Потом, когда понял, что стихотворца из него не получается, охладел к этому занятию, а позже, уже после того, как Дашка перестала существовать, вообще что-либо читать перестал. Разве что газеты, да и то изредка, главным образом про спорт.
Надежда, пока в школе училась, тоже особо не зачитывалась и по литературе имела очень слабый трояк. Но за время работы на рынке — поскольку около ларька народ явно не толпился, особенно в ночное время, — приучилась читать любовные романы, написанные разными импортными дамами с красивыми загранично-экзотическими именами: Кэтрин Коултер, Линн Пембертон, Джейн Энн Кренц и еще всякими-инакими. Их Надька читала от корки до корки, потом менялась с подружками. Но с тех пор, как вышла замуж и обзавелась ребятенком, времени на чтение у нее оставалось совсем немного. Обычно ей удавалось почитать только во время загорания на речке или перед сном. Начитавшись про похождения тех красавиц и красавцев, которые страстно лобызались на обложках, Тараниха будила Юрку и требовала, чтоб он на нее обратил внимание. При этом в ее поведении появлялось нечто неестественное, в речи появлялись всякого рода книжные заимствования, вроде «войди в меня». Таран хихикал и говорил: «Ща войду, только ноги вытру!», на что Надька ворчала: «Хам трамвайный!», но тем не менее все кончалось к обоюдному удовольствию. Несколько раз Таран и сам пытался вчитаться в какой-нибудь из Надькиных романов, но больше десяти-пятнадцати страниц осилить не мог.