Сегодня было воскресенье, но не все лавки устраивали выходной, потому что у их владельцев-евреев оно считалось обычным рабочим днем.
– Мазаль тов, Анегрет! Как себя чувствует либ эйнгль[7]?
– День добрый, Ривка, – поздоровалась в ответ молодая мать и подкатила коляску поближе к стене дома, чтобы посудачить со знакомой. – Малыш Гельмут прекрасно себя чувствует.
– И неудивительно, – рассмеялась Ривка, еще больше высунувшись из окна, чтобы разглядеть младенца поближе. – Лежит себе целый день, в тепле, в уютных пеленках, всегда накормлен. Как только ему придется батрачить в табачной лавке твоего мужа, он посмотрит на мир другими глазами.
– До тех пор у нас еще много времени, – сказала мать, ласково гладя младенца по щеке.
Соседки засмеялись: эти привычные звуки оживили унылую улицу. Тамар позавидовала столь доверительным отношениям обеих женщин, знавших друг друга долгие годы, и жизнь которых протекала похоже, несмотря на разницу в происхождении. Бесспорно, жизнь еврейских женщин тяжела: работа и ограничения. Но им по крайней мере известно, кто они и кем они будут в будущем.
Тамар окинула взглядом улицу. Ряды лавок с вывесками на идише и немецком зазывали прохожих. У крупной уксусной фабрики «Франс Хейн» стояла пустая крытая повозка: видимо, привезли новые бочки. В бакалее «Карл Дитрих» имелись кофе, сахар, чай и «хозяйственные товары для стирки», судя по заржавевшей вывеске. У пивной лавки стояла группа русских и пускала по кругу бутылку. Ортодоксальные евреи с длинными бородами и в сюртуках проходили мимо Тамар, они шли за своим раввином в одну из многочисленных молелен, которых насчитывалось в квартале больше сотни. Подошло время обеденной молитвы.
Порыв ветра перекинул шуршащие сухие листья и старую порванную газету на другую сторону улицы. Тамар успела увидеть ее заголовок: «Черный рейхсвер угрожает столице».
Тамар похолодела. Что это значит, она не поняла, но слова испугали ее. Немецкие слова часто были холодными, твердыми и острыми, как куски льда – лед обычно приносили летом в квартиры для хранения продуктов. Она запахнула потуже темное шерстяное пальто, более состоявшее из заплат, чем из ткани. Наскоро проверив, прикрыты ли ее длинные черные волосы платком, как ожидал от нее муж, Тамар снова посмотрела в небо.
Там, откуда она родом, свет не был таким грязно-серым. Он был мягким и даже осенью золотил белые и желтые крыши города Смирны. Смирна находилась далеко-далеко отсюда, в Малой Азии. С моря, переливающегося на солнце бирюзой, дул легкий бриз, одновременно соленый и сладкий. Судна со всего мира стояли в гавани, извергая свой груз, как кит ошеломленного Иону.
Это было в другое время, в другой жизни! Даже имя у нее тогда было другим – она звалась не Тамар Ротман, а Анаит. Анаит – это другая женщина. Женщина на своем месте, с сердцем, которое жизнерадостно билось и не болело от тоски и бессилия.
Ее город перестал существовать, сгорел дотла – прямо на глазах. Превратился в пепел. А море, бьющееся о камни гавани, окрасилось кровью ее народа – армян.
Она вспомнила мать, поспешно вытирая слезы, выступившие на глазах. Мать часто повторяла: «Ты красивый фрукт, Анаит, фрукт мягкий и сладкий, как финик, с крепкой косточкой. Не забывай это». Тамар улыбнулась сквозь слезы. Такое не забывается. Это были последние слова, услышанные ею от матери. Сейчас же ей казалось, что эта косточка – ее сердце – окаменела в груди.
Лишь рядом с Цви все иначе, подумала Тамар, нетерпеливо всматриваясь сквозь грязные окна магазинчика, возле которого она стояла в ожидании. Но ее мужа не было видно.
Осенний ветер покачивал дверную табличку на идише, которая тихонько поскрипывала. Чуть поодаль от Тамар стояли трое мужчин. Они курили трубки и разговаривали на странном языке, который Тамар даже после нескольких месяцев пребывания в Шойненфиртеле плохо понимала. Это был идиш, полный долгих гласных «и», с кучей «х» с придыханием, которые так и норовили застрять в горле. Тем не менее язык очень походил на немецкий, к которому ее уши успели привыкнуть. На немецком она разговаривала после бегства из Смирны в Галицию, где большинство людей говорило на польском, но немецкий не забыло. Немецкий был языком ее любви. Ее с Цви языком.
Куда он запропастился?
Ну наконец-то, дождалась. Цви махал ей, с триумфом держа над головой зажатый в кулак букетик петрушки, словно только что выигранный лавровый венец. Тамар улыбнулась и погладила свой округлый живот. Ребенок внутри активно бил ручками и ножками, как будто чувствовал ее счастье. Муж был для нее радостью, жизнью, светом в окне. Был для нее спасением и родиной, особенно здесь, на чужбине, где они так и не стали своими. В этом холодном, сером Берлине, городе с низкими домами и грязными дворами, куда не проникает луч света, особенно остро чувствовалось одиночество – несмотря на то, что Берлин кишел людьми с изможденными морщинистыми лицами, суровыми глазами и цепкими руками.