…В сарае у Кладовщика мужики расселись кружком: на пустых деревянных ящиках, на перевернутом вверх дном ведре, на березовой чурке. Посредине на кирпичах — фанерина, на которой из мутно-зеленого стекла четверть с чайного цвета настойкой; граненые пожелтелые стаканы, буханка хлеба, банка с солеными помидорами и железная миска с мочеными яблоками. В сарае было сумрачно. Пахло дровами, старой овчинной шубой и отопревшей периной. Еще примешивался запах брошенной обуви и той металлической заржавелой рухляди, которую любят всякие сараи и чердаки.
Моросящий нудный дождь перестал. В квадратном оконце с полувыбитым стеклом виднелась поднявшаяся из-за реки оранжевая, с прозрачными материками, луна. Выяснело и похолодало. Хотя стоял апрель, но к ночи весеннее тепло вымораживалось, и порой лужи схватывались пузырястым ледком.
Холод не мешал: спирт с духом ягод калины действовал неотразимо, горячил кровь. Для освещения сарая Кладовщик зажег допотопную керосиновую лампу. Говорили многословно, с хмельным мажором, жестикулируя, дымя табаком. Малосильный свет керосинки метался из стороны в сторону между теней. Из стороны в сторону шатался и разговор.
— Директор этот — пешка. Чего он тут один переворотит? Всю страну надо поднимать, — говорил Сергей. — Лиза рожу ему поцарапала — это и нам в науку. Прорвало бабу. Всех бы нас прорвало — так бы не жили.
— Вот скажи, Серёга, ежли б тебе выпал случай расстрелять кого-нибудь из высшего руководства последних времен, — подкидывал задачку Лёва, — ты б кого кокнул? Я бы — жирного Гайдара! А ты б кого?
Сергей усмехнулся кровожадным фантазиям друга, но ответил всерьез:
— Я бы Горбачева расстрелял.
— На словах-то мы все храбрые, — заметил Борис.
— Точно бы расстрелял? А? — захотел увериться Кладовщик.
— Кого-то другого — не знаю. Но этого бы — точно. Прочитал бы ему собственный приговор — и все тридцать пуль из «акаэма» одной очередью.
Кондратов был неколебимо, как-то гранитно уверен, что разврат в стране зачал последний советский генсек, помеченный пятном на голове, будто дьявольским знаком. Он так же истово был уверен в том, что если б ему дали автомат, родной «калашников», с которым он не расставался, служа два года на границе, и вправду предоставили случай судить по указу собственной совести бывшего рокового правителя, он бестрепетно бы нажал на курок, стиснув зубы: «Это тебе, иуда, за разрушенную страну, за разграбленный завод, за пустые бутылки…»
— Пока америкашки нам дают кредиты и кормят своей гнилой курятиной, — хватал новую тему Лёва, — добра не будет. Они всем странам помогают: на гривенник добреца да на двугривенный говнеца.
— На Америку нечего пенять. Запад нас воровать у самих себя не учит, — говорил Борис. Дужки очков у него красновато блестели от огонька керосинки, по стеклам шамански струился свет; от этого скользящего света казалось, что Борис пьянее, чем на самом деле. — У нас порядка нет… А весь прогресс в России так или иначе связан с иностранцами. Рюрики — чужеземцы. Екатерина Вторая — арийка. Петр Первый — весь онемеченный был…
— Ты еще хана Батыя назови! Борька, брось свою антирусскую пропаганду! — сжав кулак, устрашил Лёва. — Твои ушлые соплеменники тоже жить нас учили. В революцию всю Россию кровью залили. Не один ты грамотный. Мы тоже солженицыных и шафаревичей проходили.
— Господь все равно на нашей стороне, — раздавался бас Кладовщика. — Я вот читал, братцы, от тепла скоро льды потают и земная ось под другим углом пойдет. И чего, думаете, будет? А? Будет потоп всей бесовской Америке. Это им Господь насылает за Россию мщение.
В дверь сарая кто-то негромко постучал. Разговор смолк.
— Кто там? А? — выкрикнул Кладовщик, насупя брови.
В синем проеме, образованном приоткрытой в улицу дверью, белело женское лицо. Пришла жена Кладовщика Зинаида.