Колю увезли из Петербурга в тюремном вагоне, под конвоем. Потому что самодержавной властью повелено было вычеркнуть из его молодой жизни целых шесть лет...
Николай Васильевич вернулся в тишину Смоленской губернии.
После всего пережитого за последнее время оставалось только спасаться работой, и он принялся писать продолжение воспоминаний. Сообщил об этом Гольцеву, и тот сразу ответил, что с дальнейшим печатанием воспоминаний все же придется повременить. Еще не получив новую рукопись, не прочитав, уже поспешно от нее отказывался...
Хорошо еще, что «Очерки русской жизни» все так же печатались в журнале из месяца в месяц. Хоть и волновался каждый раз: удалось или не удалось написать впечатляюще? Он признавался в письме Гольцеву: «Я ведь ужасно боюсь за мои статьи. Может быть, это эгоистическое чувство, но как же выступить в публику в худшем виде, когда можно в лучшем? И так, ради цензурности, не договариваешь и не развиваешь мыслей, и комкаешь их, и валишь в беспорядочную кучу, Боюсь недоразумений и неясностей, от них и в обыкновенной жизни много терпишь».
Он чувствовал: не одни лишь цензурные запреты и ограничения мешают говорить и писать открыто. Что же мешает еще? Он приходил к выводу: «У нас чувство стыда развито очень сильно. Это чуть ли не главное, основное наше чувство, которое до сих пор и являлось единственною нравственною уздою для каждого отдельного человека. Больше всего мы боимся, чтобы о нас не сказали или не подумали дурно... От этого мы и обнаруживаем такую наклонность к таинственности, келейности, к сокрытию своего поведения (когда не уверены в нем) и боимся всякой огласки».
Но есть более сильное и глубокое чувство, нежели стыд, - это совесть. Угрызениями совести человек страдает вовсе не тогда когда его беспокоит, что о нем скажут и что о нем подумают, но когда он нарушает собственный нравственный закон: «...совесть есть внутренний закон человека, - тот закон, который человек сам признает для себя обязательным».
Нельзя заглушать в себе голос совести! Шелгунов напоминал читателям: «Есть старинное практическое житейское правило, имеющее глубокую моральную сущность, - обвинять во всем только самого себя. Как всеобщий принцип и в особенности как общественный, это правило к жизни неприменимо... Но как принцип личный (исключительно личный), правило это приучает заглядывать в себя, приучает не только не отстраняться от нравственной ответственности, а, напротив, строго себя ей подвергать». Такое правило «укрепляет в нас нравственное мужество и чувство ответственности за свои слова, дела, поступки».
С этим чувством ответственности Шелгунову было не тяжелее, а легче, оно было не грузом - опорой. Его никогда не тяготила обязанность, равнозначная нравственному долгу, потому что она не принижала, а возвышала. Он сознавал: «Публицист, писатель - это трибун, обязанный стоять перед своими слушателями во весь рост».
Шелгунов размышлял об уроках русской истории: «Сколько веков крепостное право било нас по самым чувствительным местам, сколько нам нужно было вынести и перетерпеть... сколько пришлось нам выстрадать от невозможности найти хоть мало-мальски человеческую правду и справедливость, чтобы наконец почувствовать, что так жить нельзя...»
В одном из «Очерков русской жизни» он с грустной иронией намечал, что «мы можем 20, 30, 40 лет (даже целое столетие) говорить из года в год все об одном и том же и что единоличной жизни бывает зачастую далеко не достаточно, чтобы дождаться конца «назревающего» вопроса. Найдите хоть один вопрос, который бы разрешился при жизни любого из нас».
«Недавно, совсем по особенному случаю, - отмечал он в другом очерке, - мне пришлось просматривать статьи, которые я писал 20-30 лет тому назад. Оказалось, что почти все они могут быть напечатаны и нынче, даже без освежения, и будут иметь текущий интерес. Да ведь это же бедствие! Ну как тут публицисту не повторяться и не дописаться до банальности?» И, несмотря ни на что, о каждом повторяющемся явлении общественной жизни необходимо писать свежо. Так же свежо, как о рассвете и закате, о ночи и дне, что и повторяются до бесконечности. Писать свежо - это значит переживая все, как впервые, добиваясь наибольшей убедительности, яркости и ясности слога.
Образцом литературного слога для него оставался Пушкин: «Пушкин не тем замечателен, что писал «чистым» (и что значит «чистый»?) литературным языком, а тем, что ввел в литературный язык простоту, ясность, бесхитростность речи и покончил с прежнею напыщенностью и делением слога на возвышенный и благородный, низкий или неблагородный. Язык всегда должен быть одинаково благородный и одинаково для всех простой и ясный. Другого секрета у хорошего литературного языка нет. Пишите, как говорите, и это будет самый лучший язык».