В сентябре Благосветлов из Петербурга писал: «Ужасный месяц для «Дела»; я буквально шестую ночь не сплю; посылаю одну рукопись за другой в типографию, и всё запрещают... Когда выйдет девятая книжка, не знаю; какой она будет? Дохлой!» А в следующем письме горячо убеждал не столько Шелгунова, сколько самого себя: «Мы нужны еще, и пусть хоть один останется цел и бодр в нашем разбитом стане, то и тогда великая победа будет выиграна, а выиграть ее надо, иначе весь порох и пули потрачены даром...»
Однако между ними назревал разлад. Благосветлов бесцеремонно вмешивался редакторским пером в тексты любых статей и вместе с тем норовил сэкономить на гонорарах. Прижимист был, что и говорить. Кроме того, он отказался принимать переводы иностранной беллетристики от Людмилы Петровны. А раньше принимал. Переводила она, правда, посредственно. Заниматься переводами ее заставляла нужда в деньгах. Она уговорила Николая Васильевича написать Благосветлову письмо с просьбой не отказывать ей в заработке - она готова переводить с немецкого и французского любые вещи по редакторскому выбору... Но Благосветлов ответил, что он только терял зрение, бессонными ночами занимаясь правкой ее гнуснейших, по его выражению, переводов, и больше заниматься этим не намерен...
С другой стороны, Гайдебуров предлагал Шелгунову регулярно писать для «Недели», не стесняя себя никакой программой и руководствуясь единственно личным расположением в данный момент. Большой для Шелгунова был соблазн - писать о чем вздумалось и к чему лежит душа, без оглядки на редакторские ожидания.
Он решил с начала 1872 года оставить «Дело» и печататься только в «Неделе». Благосветлов счел его решение - это можно было понять из писем - интригой Людмилы Петровны. Выяснялось, что он ее терпеть не мог.
На страницах «Недели» Шелгунов стал помещать свои «Письма о воспитании», а также «Заметки провинциального философа».
«Провинциальный философ», то есть Шелгунов, размышлял так: «В мире мысли - спасение человека, его выход из всех трудных положений жизни...» Правильно понимая, человек правильно действует. Говорят, понять - значит простить, но далеко не все можно прощать. Шелгунов с негодованием указывал: «Есть характеры, выработавшие в себе всепрощаемость до того, что они уже перестают возмущаться. Они прощают веяное зло, всякую несправедливость, всякое угнетение - с христианской добротой...» И есть люди, для которых превыше всего личное спокойствие, личный интерес. «Формула этих людей - «моя хата с краю». Этим путем слагаются практики с узким кругозором, верные счетчики на коротком расстоянии, вся та масса жалкой посредственности» которая в двадцать лет застраховала себя от всяких благородных порывов н великодушных увлечений и знает только одно чувство - страх».
Не таким он хотел воспитать Колю. Но, конечно не только потому, что рядом подрастал этот дорогой для него мальчик, Шелгунов принимал проблемы воспитания близко к сердцу. «Наши дети должны быть лучше нас, и мы должны воспитывать их лучшими людьми» - вот почему взялся он за свои «Письма о воспитании». В них он размышлял о многом: о памяти и внимании, о воображении и чувстве, о трудолюбии и целеустремленности, о характере и воле, о терпении и нетерпении.
«Безусловно терпеливых людей, в сущности, нет: каждый нетерпелив, - размышлял Шелгунов, - но только у каждого свое собственное терпение. Один терпеливо ждет одного, другой терпеливее ждет другого. Но если человек, воображающий себя влюбленным, ждет совершенно равнодушно свидания, - поверьте, что он не очень влюблен. Если человек, платонически мечтающий о свободе, ждет совершенно спокойно минуты своего освобождения - поверьте, ему не очень нужна свобода».
Бездействие и пассивность изобличают равнодушие Мы не вправе оставаться равнодушными и должны быть трудолюбивыми и целеустремленными, должны высоко ценить труд и целеустремленность. Шелгунов отмечал «Крепостное право, приучив нас пользоваться даровыми силами, приучило и не быть расчетливым с даровым трудом. Поэтому ни в домашней, ни в общественной жизни у нас никогда не бывало деловых привычек, и всякий порядок, расчет и систему мы считали годными только для немцев, а не для русской широкой натуры. Начало произвола, каприза и увлечения мы вносили повсюду и не давали почти никакой цены методу, знанию... Нам казалось, что мы слишком гениальны, чтобы быть деловитыми, я что деловые привычки несовместимы с русским гением. Против этого мнения можно выставить целый ряд опровергающих его фактов. Люди, которых зовут гениальными, отличались всегда деловыми и точными привычками. Они потому и гениальны, что в данное время производили столько, сколько другие произвести были не в состоянии».