— Как это? — не выдержал Джон. — Давно ведь уже свобода веры!
— Тише ты, свобода! Слушай. За это шотландцы обещали завоевать ему трон — с оружием в руках, понял?
— Боже праведный! Генри, опять война будет?
— Не знаю, Бетти, но думаю, что к этому идет. Когда о договоре стало известно, в парламенте шум поднялся страшный. Сам Кромвель — он раньше еще пытался договориться с королем — встал и говорит: «Король — такой двоедушный, такой фальшивый человек, ему нельзя верить. Настал, говорит, час, когда парламент должен сам управлять государством».
— Они хотят вообще упразднить монархию?
— Нет, мистер Уинстэнли, не думаю. То есть кое-кто хочет, конечно. В парламенте Томас Рот, я не знаю, кто он такой, сказал: «Господи боже, избави меня от дьяволов и королей. Любое правительство лучше королевского». Но Кромвель, по-моему, хочет только Карла низложить, а монархию оставить. Говорят, они собираются ввести регентство, чтобы правил совет, а королем поставить принца Джеймса.
— Герцога Йорка? Да ему пятнадцать лет, как мне.
— Это им и нужно. Он будет царствовать, а они — править.
— А с Карлом как?
— Армия в Виндзоре выпустила декларацию о привлечении его к суду. А сколько петиций приходит! Из Бекингемшира, Сомерсетшира…
— Чего же хочет Армия?
— Свободы! Мы хотим, чтобы Англией правил парламент, избранный всеми свободными англичанами, достигшими двадцати одного года. Мужчинами, конечно. Ни король, ни лорды не могут влиять на решения этого парламента. Парламент избирается заново каждый год, чтобы одни и те же люди не сидели долго у власти. Парламент подотчетен народу, потому что верховный суверен — только народ. Народ свободен верить так, как он хочет. Никто не может принудить его идти воевать. Ему прощается все, что сделано в минувшей войне, — ну, разрушения, всякий ущерб, потравы… Что еще? Никого не судят за слова, как при короле.
— И это — вся ваша свобода?
— Почему вы так говорите? — Генри обиделся. — Это самый справедливый закон, «Народное соглашение». Он дает настоящую свободу. Перед ним равны все, он обязателен для каждого, и любые земли, богатства, должности, знатность и прочее перед ним — ничто. Какая еще может быть свобода?
— Скажите, а вправду все мужчины без исключения будут избирать в парламент? До последнего бедняка?
— Ну нет, не совсем… То есть сначала хотели, чтобы все поголовно, но потом решили, что слуг надо исключить — ведь их хозяин заставит голосовать так, как ему нужно.
— Ага, значит, все, кто находится в услужении — дворовые слуги, ученики, подмастерья, — исключаются. А сельские батраки — вы их тоже причисляете к слугам?
— Батраков — тоже… — Генри терял уверенность, — всех, кто получает плату за труд. И кто содержится за счет прихода.
— И это свобода? Слуги, батраки, работники за плату, бедняки, получающие приходское пособие, женщины — четыре пятых взрослого населения. Вы лишаете их избирательных прав. Может, и равенство перед законом на них не распространяется? Ведь они зависят от хозяина, и значит, несамостоятельны в суждении? Нет, дорогой мистер Годфилд, это не свобода!
— Свобода — это… — вдруг выпалил Джон, — это когда всем все можно! Ничего не запрещается! Каждый делает, что хочет!.. — Он бросил взгляд на Уинстэнли и поспешно добавил: — По совести, конечно.
Генри отмахнулся от брата.
— Помолчи… А вы что, хотите дать свободу вообще всем, и женщинам тоже? Вы хотите, чтобы последний нищий и мастеровой избирали в парламент? Но они неграмотны, ничего не знают…
— Ну, книжная ученость еще не самое главное. Но если говорить о справедливости, то страной управлять должны, конечно, все ее жители. Смотрите, что получается: вы отмените привилегии, титулы, наследственное пэрство. У власти ежегодно будут сменяться хозяева — те, кто имеет собственность, слуг. Но жизнь, сама жизнь людей, изменится ли она? Вряд ли: один по-прежнему будет трудиться в поте лица, другой бездельничать и купаться и роскоши. Лорды будут обирать бедняков, ставить изгороди на общинной земле, требовать штрафы. Нищие страдальцы — бродить по дорогам, терпеть гонения. Бродяги — красть и попрошайничать. Это ваша свобода?
Генри молчал. Рука нервно подергивала перевязь. Элизабет и Джон переглянулись. Все трое совсем забыли о дожде, который не переставала сеять туча; они так увлеклись, что не чувствовали странности этого разговора в дождь, под дубом, близ стада. Впрочем, вся Англия эти годы жила в напряженных исканиях. Возвышенные споры о политике и вере, о судьбах монархии и церкви, о грядущем веке велись повсюду — в гостиницах, тавернах, казармах, на улицах, на базарных площадях и просто на лугах и дорогах, под открытым небом.
— Мистер Уинстэнли, расскажите про конец света, — попросил Джон, желая прервать неловкое молчание.
Никто его не услышал.
— Что же вы предлагаете? — бросил Генри.
Уинстэнли поднял голову, морщины на его лбу разгладились. Глядя вдаль на просветлевшее над горизонтом небо и будто не видя никого вокруг, он заговорил:
— Пока ждать. Господь сам просветит нас. А свобода? Мы можем быть посажены в клетку — и все же остаться свободными. Мы можем жить в хоромах, услаждать свои вожделения, делать все, что пожелаем, — и оставаться рабами своих страстей. Истинная любовь — это свобода от собственного себялюбия. Обретя ее, мы обретем и новый совершенный мир…
Дождь перестал, вечерняя желтоватая полоска проступила сквозь облака на западе. Генри почудилось, что он вот-вот поймет что-то очень важное, о чем не задумывался прежде. Но это «что-то» не давалось, ускользало.
— Генри, а сам ты куда? — спросила Элизабет.
Он встрепенулся:
— Я на юг еду. Гонцом от самого… С бумагой. — Он важно похлопал себя по груди, взглянул исподлобья на Уинстэнли. — На остров Уайт. Джон, чтобы никому, слышишь? Там неспокойно. Раскрыт заговор. А комендантом там — мистер Хэммонд, кузен Кромвеля. Я везу ему письмо.
— От самого Кромвеля? Ух ты!
Генри в ответ надвинул шляпу на нос брата. Заступничество отца и нынешние милости Кромвеля царапали ему совесть. Он будто предал кого-то. Кого? Дика Арнольда? Капитана Брея, капрала? Но и они все, кроме Дика, сейчас на свободе, и они в фаворе. Времена меняются. Он посуровел:
— Неспокойно в стране. В Уэльсе восстание: поднялись кавалеры, того и гляди туда подойдет флот принца Уэльского. В Лондоне заговоры. Шотландцы стягивают войска к границе.
Он подтянул перевязь, поправил пистолет за поясом, свистнул, подзывая коня.
— Я поеду. Вы в городе не говорите, что меня встретили. Чтоб разговоров лишних не было…
Он сорвал шляпу и низко поклонился. Потом вскочил в седло, поднял руку, прощаясь, и с места пустил коня в галоп.
3. АПРЕЛЬ
Как, отчего, повинуясь какой тайной, неизбывной потребности нашего сердца рождается любовь? И почему мы не вольны в своем избрании? И есть ли законы, познав которые, можно научиться управлять чувствами и заставить свой пульс биться ровно, а речи и поступки подчинять разуму? И откуда нерешительность, и мучительный стыд, бросающий кровь в лицо, и невозможность говорить просто?
Элизабет не знала точно, когда это началось. Может быть, в таверне, когда она увидела его впервые? Или во время разговора с Джоном и Генри, когда она, молчаливая, как и подобает девице в мужских разговорах, всматривалась в его лицо, освещенное неведомой внутренней жизнью? Или в тот момент, когда он остановил на ней внимательные глаза? Глаза были светлые, небольшие. От их прямого взгляда ей стало не по себе.
С того самого мига он, как ей казалось, говорил не только для Джона и Генри, но и для нее. Он увидел ее, она почувствовала это всем своим существом и загорелась.
И сразу то, что было просто и естественно в начале, стало невозможным. Раньше Элизабет расспрашивала о нем с легким сердцем — чистый человеческий интерес вел ее. Теперь спросить было почему-то стыдно. Еще утром они с Джоном, гуляя, говорили о нем и разыскивали его, даже задали вопрос встречному йомену, где бы они могли найти мистера Уинстэнли, и тот махнул рукой на холм святого Георгия. Теперь же, после этого взгляда, сказать брату «пойдем, мне хочется поговорить с ним», она ни за что не смогла бы. Но мысль о нем неотступно сидела в ней, тянула за душу, заставляла постоянно искать встречи.