— Нет для вас ничего, ступайте своей дорогой, — сказал хозяин, суетливый, всегда чем-то обеспокоенный человек.
— Но мы заплатим! Вот, у нас есть деньги!..
— Идите, идите. Не велено. Приказано ничего не отпускать.
На верхнем конце Кобэма — то же. Платтен и бейлиф с утра послали слуг по всему городу с приказом не давать диггерам ни жилища, ни пропитания, ни фуража. И трусливые лавочники, арендаторы и соседи лордов, боялись ослушаться. Посланные вернулись с пустыми руками.
— Нехристи! — повторил Генри. — Изверги. Хотя этот Платтен и проповедует в церкви, я где хотите скажу, что он отрицает бога, Христа и Писание.
— Он собственник земли, лорд и не может допустить, чтобы мы засеяли клочок обширного пастбища. Ладно! Надо подумать, как продержаться до весны.
— А ведь посевы они почти не тронули.
— А если опять нападут?
Джерард задумался.
— Они нападут, потопчут посевы… — сказал он наконец. — А мы снова выйдем и снова вскопаем пустошь и посеем зерно. Мы будем сражаться с ними мотыгой и лопатой, и упорство наше победит. Они покорятся неизбежному.
Генри исподлобья глянул на Уинстэнли, потянулся рукой к лучине, поплотнее укрепил ее в щели между досками. Собственная телесная слабость раздражала его. Он привык действовать, не размышляя долго.
— А они опять будут жечь наши дома и выгонять детей на улицу. Хватит у нас сил отстроить все снова?
Уинстэнли промолчал, тень пробежала по его лицу.
— Если мы будем надеяться только на себя, то, возможно, и не хватит, — тихо ответил он. — Но нас много. Христос проснулся в душах тысяч бедняков, и он поможет нам продолжать работу и сохранить радость сердца. Работать вместе и вместе есть скудный хлеб наш — вот в чем вижу я выход.
— Но ведь они на все способны! — с отчаянием вскричал Генри. — Против них надо действовать, иначе они нас сожрут! Мы, знаете, написали письмо Фэрфаксу. Вы подпишете его?
— Я сам напишу генералу, от себя, — сказал Джерард. — Ты прав, надо попробовать и это. Завтра я поеду в Лондон и отвезу оба письма.
В дверь постучали. Генри метнулся в темный угол, Уинстэнли подошел к двери и раскрыл ее. В синих туманных сумерках стоял человек с огромным узлом в руках. За ним виднелась лошадь. Телега была нагружена скарбом, на ней сидела закутанная женщина, копошились ребятишки.
— Кто это? — спросил Джерард. — Вам что?
— Это я, Джилс Чайлд, — сказал человек в потрепанной куртке и положил тяжелый узел себе под ноги. — Бейлиф сегодня выгнал нас из дома. Вы нас примете?
— Господи, примем ли мы его! Да распрягайте же лошадь, давайте сюда ваши вещи! Сегодня переночуете в тесноте, с Хогриллом и Томом, а там построим и вам жилье.
Он подошел к телеге, потрепал по щеке четырехлетнего малыша и подал руку женщине. Она неловко поднялась. Бледное лицо ее покрывали пятна, она казалась нездоровой.
— А за что выгнали-то? — спросил Генри, подходя к Чайлду. — Ренту не уплатил?
— Да нет… — усмехнулся тот. — Дом ваш рушили вчера… Ну а я отказался.
— И они еще обвиняют нас в беззаконии! — не выдержал вдруг Уинстэнли. — Они доносят на нас, что мы пьяницы и кавалеры. Они сами ведут себя, как кавалеры, враги Республики! Разве можно так обращаться с ее работниками, солью земли, трудом которых они существуют?
— Кавалеры? — сощурился Генри. — Они говорят, что мы — кавалеры? А между прочим, Уильям Старр и Тейлор участвовали в восстании в Кенте! А бейлиф Саттон — главный зачинщик роялистской петиции, уж я-то знаю. — Он едва удержался от того, чтобы добавить: «Я сам тогда стоял на страже в Вестминстере…»
В синих зимних сумерках возле хижин закопошились люди, устраивая вновь прибывших. Бог даст, переживут они как-нибудь эту зиму, а там… Пригреет солнце, взойдут рожь и пшеница, придут новые диггеры…
В тусклом свете декабрьского дня галерея в Уайтхолле, где просителям велено было ожидать, выглядела холодной и неприветливой. И люди, столпившиеся здесь в этот час, казались хмурыми, изможденными. Ждали выхода генерала. Высокая женщина с блестящими черными глазами стояла неподалеку от Джерарда. Взгляд его то и дело возвращался к ее лицу — что-то необычное сквозило в тонких чертах. Быть может, она пришла просить за сына или мужа? Бархат ее платья кое-где истерся, кружево у шеи пожелтело.
Двери растворились, и генерал в широкополой шляпе, сопровождаемый офицерами, вышел в галерею. Люди двинулись ближе, потянулись руки с прошениями. Маленький проворный адъютант собирал бумаги.
Фэрфакс поравнялся с Уинстэнли и глянул ему в лицо. Черты его потеплели. «Узнал», — подумал Джерард и хотел было уже заговорить, но тонкая рука с изящным кольцом на пальце протянулась раньше.
— Милорд, — сказала дама, — я прошу вашей защиты.
Фэрфакс перевел на нее взгляд, дама низко присела; он протянул руку, желая взять бумагу, но маленький адъютант выхватил свиток и положил под груду прошений. Юный надменный офицер свиты склонился к соседу и что-то ему сказал, указывая на женщину; оба тихо прыснули. Она подняла на них полные горя глаза, и Джерард, уже устремившийся вслед за генералом, успел расслышать слова:
— Я рада за вас, вы, видно, не были на месте презираемых…
Он догнал Фэрфакса.
— Милорд генерал, я к вам от диггеров с холма святого Георгия. Вы обещали, что солдаты нас не тронут…
Фэрфакс обернулся.
— Они нанесли вам ущерб, мои солдаты? Что они сделали?
— Нет, я не хотел этого сказать… Дома разрушали другие, слуги лордов…
— Тогда в чем же дело? — спросил Фэрфакс, осторожно освобождая локоть из руки увлекавшего его дальше адъютанта с бумагами. Джерард протянул ему письмо и прошение диггеров.
— Хотя солдаты ваши проявили мягкость, милорд, все же ваше разрешение и само присутствие их на холме — большой удар для нашего дела, большой ущерб…
— Я сейчас не могу вам ничего сказать… — произнес Фэрфакс быстро и тихо, беря бумаги. — Но я обещаю прочесть это. — В глазах его мелькнула беспомощность. Длинный развязный субъект втиснулся между ним и Джерардом, Фэрфакс коротко кивнул и, увлекаемый офицерами, пошел дальше, выслушивая жалобы и сетования; адъютант собирал бумаги.
Джерард поискал глазами леди, лицо которой поразило его, но ее уже не было видно. Толпа просителей редела. И на генерала, видимо, нельзя было положиться. Ни на кого из сильных мира сего… Как же согреть, как поддержать слабую плоть новой жизни?
Джерард вернулся после встречи с Фэрфаксом подавленный. Он забился в свою каморку, и из темных углов нахлынули смутные видения, раздумья, боль… В этом хаосе трудно было разобраться, он обхватил голову руками и постарался сосредоточиться. Он опустился на самое дно жизни. Он жил в хижине, мало чем отличавшейся от собачьей конуры, среди бездомных, нищих, обойденных судьбою людей и сам был так же нищ и наг, как они… Один-единственный вопрос, казалось, стоял теперь перед ним — как выжить?
В дверь стучали — Джон звал его к обеду. Он отмахнулся и крепко потер ладонями лицо. Кажется, он начинает понимать… В крайности своей он не один. Он чувствует то же, что и эти бесприютные, он и они — одно. Они — вместе. И единственный правильный путь — поддержать их, помочь…
Лучина догорала. Он поспешно нашел новую, зажег, приладил в щели между досками. Из ящика достал самое дорогое — чернильницу и четвертушку бумаги. Обмакнул перо… Он так и напишет: «Друзья мои, я пишу это предисловие не для того, чтобы показать себя… Нет во мне ничего, кроме полученного от духа внутри; потому я и пишу, чтобы прославить дух и бросить слово утешения в горестные сердца ваши. Временами сердце мое было полно апатии и муки; оно шло вслепую, пробираясь, как человек сквозь тьму и слякоть. Но потом вдруг меня наполнил такой покой, такой свет, жизнь и полнота жизни, что если бы у меня было две пары рук, я писал бы всеми ими не останавливаясь…»
Он в самом деле стал работать как одержимый… Он писал целыми днями, не чувствуя потребности в пище. Когда Джон или кто-нибудь из женщин насильно увлекал его к обеду, ел быстро, не разбирая вкуса, и, едва закончив, тут же вставал, чтобы уединиться в своей каморке и писать, писать… И только когда поздний вечер и усталость заставляли его встать, он обнаруживал; что не может этого сделать: надо было сначала крепко ухватиться за края ящика, а потом подниматься постепенно, пока силы и тепло не доходили от сердца к ногам, застывшим в неподвижности. И все же ночью, лежа на холодном и жестком соломенном ложе, он испытывал глубокую радость от своего труда во имя людей.