Он встал, за ним поднялись остальные. Женщины будили задремавших, осоловевших детей. Кто-то распахнул дверь, и крик удивления и радости вырвался из груди Джона: над землею вставало солнце. Впервые после долгих месяцев мглы и тумана лучи его празднично засияли на принаряженном, припорошенном снегом холме, на верхушках деревьев.
4. РАНТЕРЫ
— Ты должен взять эти деньги, не для себя, для них.
— Я не могу, пойми, Элизабет. От тебя — не могу.
Она взглянула на него и поразилась: какие бледные у него губы.
— Не могу, — повторил он. — Убери их совсем.
— Но ты же знаешь, что эти деньги мои, только мои. Это то, что завещал мне отец. Я теперь сама себе хозяйка.
— Я понимаю, Элизабет, но именно потому и не могу. Не заставляй меня объяснять.
Они сидели вдвоем в его хижине. С той ноябрьской встречи они стали друзьями, между ними не было больше недомолвок. Элизабет помогала колонии, чем могла: носила из дома еду, одежду, разные мелочи, необходимые в хозяйстве, лекарства для детей. Диггеры встречали ее всегда с радостью. Они немного оправились от последнего погрома: отстроили хижины, занимались ремеслом, кое-что продавали. Но жизнь была скудна и тяжела — едва сводили концы с концами.
За окошком сгущались зимние февральские сумерки. Было холодно.
— Но как же вы проживете? Вы уже и так голодаете.
— Проживем. Скажи лучше, куда пропал Джон?
Она все еще сжимала в руках мешочек с деньгами.
— Джон теперь ходит к этим… к рантерам. И Роджер Сойер с ним тоже. Из Лондона пришел их проповедник, Лоуренс Кларксон.
— Кларксон? Я, кажется, что-то слышал. И что же?
— Они собираются у Бриджет в доме. Что они там делают, я не знаю, но, когда он приходит от них, пахнет от него гадко: вином, табаком… Ты поговори с ним, а?
— Хорошо. Я понимаю, у нас сейчас трудно. Чтобы сохранить веру в успех, нужна огромная сила, выдержка. А мальчику хочется удовольствий, радостей, хочется немедленных улучшений. Он уже небось и на девушек заглядывается, а? — Лицо его потеплело, он положил ладонь ей на руку. Она встрепенулась и потянулась к нему.
— Я отказала Платтену. Грех не держать обещания, но еще больший грех делать то, против чего вся душа твоя восстает… Он пришел в ярость, затрясся весь. Начал кричать… я уже не помню точно, на меня будто столбняк нашел. Что я падшая женщина и продала душу дьяволу. Что стоит ему захотеть, и меня привяжут голую к телеге, протащат через весь город и высекут на базарной площади как ведьму или уличную девку. — Она закрыла лицо руками. — Но главное, знаешь, что он твердил? Что для него не секрет, чьих рук это дело. Что он будет жаловаться, добьется искоренения зловредной ереси и разорит, как он это сказал… гнездо богохульства.
За дверью раздался шум, возня, послышались удары. Элизабет вздрогнула. Джерард встал, открыл дверь.
— Джон, Роджер, вы как раз и нужны. Что это вы такие веселые?
В хижину вместе с морозным паром ввалились четверо: Джон с Роджером, Уриель и сухонький подвижный человек лет сорока. Небольшое личико бороздили морщины, темные волосы были расчесаны гладко, даже с некоторым щегольством. Губы его были тонки и очень красны, взгляд небольших серых глаз цепко останавливался на собеседнике.
Он уселся рядом с Элизабет, сбоку быстро глянул на нее, потом уставился на Уинстэнли.
— Что-то, брат, лицо у тебя невеселое. Или не соглашается?
Джерард вместо ответа вопросительно посмотрел на мальчиков. Джон, усевшийся было вместе с Роджером на кровать, вскочил. Лицо его пылало.
— М…мистер Уинстэнли, это Лоуренс Кларксон из Лондона. Он… проповедует здесь… почти то же, что и вы…
Роджер сидел молча и тихо икал. По комнате распространялся запах лука и винного перегара. Длинный Уриель с восторгом смотрел на Кларксона безумными блестящими глазами. Тот повернулся к Элизабет:
— А вы будьте добрее, уступите. Сейчас все сердца раскрылись и все объятия распахнулись.
Элизабет вспыхнула.
— Почему вы так со мной разговариваете? Со мной так никто не говорил…
Он не дал ей докончить:
— А почему я должен говорить с вами, как все? Всем, может, нельзя, а мне можно. Да и всем можно. Все мы дети божьи, значит, все братья и сестры. Нам все твердят — душа, душа, бессмертие души, а о теле и забывают. Я вот, например, считаю, что ни посты, ни всякие там моления и воздержания богу от нас не нужны. Мы — твари земные, как скоты или куры, ничем не хуже, и должны получать все, что нам требуется. А запрещать себе или кому-нибудь другому — преступление. За него надо в тюрьму.
Джерард внимательно изучал подвижное, с жестким выражением лицо. Кларксон частил быстро и гладко, не останавливаясь:
— Христос умер за всех, так? Значит, все наши грехи — не только христиан, но и турок там каких-нибудь — все прощены. Это и есть вечная благодать. А то думают некоторые, что бедные все дураки и их можно обмануть всякой там чепухой о загробном воздаянии. Наше рабство — их свобода, наша нищета — их богатство. А мы — не такие уж дураки, правда, ребята? — он подмигнул Джону и Роджеру. Те слушали завороженно. Джерард хотел было возразить, но Кларксон напористо продолжал:
— Я один раз в тюрьме сидел, в Ковентри. Подставил скамейку, гляжу в окошко — мимо люди идут. Ну я высунул голову, стал проповедовать. Толпа собралась — страх! Как на ярмарку. Я им говорю: у тебя много мешков с деньгами, но смотри! Я, господь, приду, как тать в нощи, с ножом в руке и скажу: а ну давай кошелек! Давай, живо! Давай сюда, а не то я перережу твою глотку! Давай его мне, для разбойников и воров, распутных девок и карманников, которые голодают в зачумленных тюрьмах и мерзких подвалах! Они ведь плоть от плоти твоей, и каждый из них в глазах моих не хуже тебя, жирная свинья! Ты видишь, моя рука уже протянулась к тебе. Ты не видишь. Но она протянулась, твое золото и серебро поест ржа, тело твое прогниет изнутри, его пожрет огонь, и ты узнаешь, что нет бога и дьявола, нет света и тьмы, все едино, все общее, все наше!
Элизабет забыла про свою обиду и смотрела во все глаза. Кларксон уже почти нравился ей. В нем угадывалась буйная сила, постоянная готовность к нападению и отпору. Джерард быстро спросил:
— Вы в самом деле хотите поднять меч против богатых?
— Не меч, — тотчас же вскинулся он, — меч ничего не решает. Зачем проливать кровь? Куда лучше напиваться до полусмерти семь раз в неделю и обнимать шлюху на рыночной площади. Думаешь, это хуже, чем отбирать у бедного пахаря последние гроши? — Он победоносно оглядел присутствующих. — Вы скажете, это разврат, я живу в разврате. А когда бедные в тюрьме кричат: «Хлеба, хлеба, хлеба ради Христа!» — это не разврат? Я считаю, что правители и лорды должны ноги целовать у этих вшивых бедняг! Это их собственная плоть и кровь, мы все — увечные, бродяги, нищие, шлюхи, воры — все одна плоть и кровь с богатыми.
Дверь открылась, в хижину вошли Хогрилл, Том, за ними, прихрамывая, Генри.
— Джекоб приехал, — сказал Хогрилл. — Про обязательства расскажет.
— Вот и еще братья, — Кларксон проводил вошедших глазами. — Садитесь, садитесь, не стесняйтесь, какие там обязательства. Вот они, хромые и увечные, соль земли, слава господа. Я, господь, всем рад, потому что во всех вас пребываю.
— Вы — господь? — спросила Элизабет, с изумлением посмотрев на Кларксона.
— Да, я бог. И дьявол тоже. Тот самый змий, понятно? — Его рука изогнулась и, подобно змее, поползла к девушке, будто намереваясь обвиться вокруг нее. Он зашипел, лицо его стало свирепым. Генри нахмурился и по привычке схватился за пояс, там, где прежде торчал эфес шпаги.
— Ну вы, поосторожней. А то как бы вас кара земная…
Кларксон не дал договорить:
— А что я? Я только говорю, что бог находится везде, в человеке и звере, в рыбе и птице, в любом цветке, травке, скотинке. Свет и тьма, дьявол и бог, небеса и преисподняя — не все ли едино?
Он достал из кармана трубку, постучал ею об стол, набил табаком из тряпицы и принялся высекать огонь. Все смотрели на него и молчали. Курение табака было еще новостью. Говорили, что оно так же возбуждает и одуряет, как вино. Элизабет отодвинулась. Кларксон пустил изо рта клуб дыма, в глазах зажегся веселый огонек.