И опять стлались перед ними извилистые пыльные дороги Англии…
Проповедник стоял на опрокинутой бочке, вокруг тесно толпились слушатели. Джон пробрался в самый передний ряд и, приоткрыв немного рот и кося глазом, слушал. В Кобэме появились новые сектанты, которых все называли смешным именем — квакеры. Сами же они именовали себя «Общество друзей внутреннего света».
— Горе тем, — говорил оратор, — кто алчно присоединяет дом к дому и так приближает поле к полю, что бедняк остается без всякой земли… Горе тому, кто алчно тащит себе в дом неправдой добытое добро!
После разгона колонии, ухода из Кобэма Уинстэнли и многих диггеров, после отъезда брата за океан Джон, которому минуло уже шестнадцать и который принял на себя мужские обязанности в доме, стал ходить на собрания к Бриджет. Она теперь держала нечто вроде молельного дома. Квакеры не гнушались проповедовать и на базарной площади.
Слова «свет» и «любовь», которые так часто повторялись в их речах, волновали, притягивали. Квакеры, Джон это ясно ощущал, были куда чище и серьезнее рантеров. А их видимая доброта и беззащитность рождали доверие и ответную теплоту. Один раз Томас Саттон на площади бросил в них камень, и другие фригольдеры, пришедшие с ним, последовали его примеру. Но квакеры не ответили им тем же и даже не побежали, а пали на колени и подставили грудь ударам.
— Брат, — крикнул один из них Саттону, — побей лучше меня, чем этих праведников!
Джон приходил домой и рассказывал о квакерах сестре. Дома было невесело. Мать, постаревшая и сдавшая после смерти полковника, раздражалась и ворчала по всякому поводу, особенно сетуя на отсутствие денег. Письма от Генри приходили редко. Сестры притихли, только у Френсис глаза загорались беспокойным зовущим блеском, когда к ним захаживал длинноносый насморочный Сандерс. А захаживал он все чаще и чаще; похоже было, что дело идет к свадьбе. Джон хоть и не терпел Сандерса, но на эту свадьбу был согласен.
Пастор Платтен по-прежнему проповедовал в Уолтонской церкви, но вся семья теперь не ездила туда, а ходила пешком к святому Андрею в Кобэме. Элизабет молчала целыми днями, никуда не выходила и лишь оживлялась немного, когда слушала рассказы Джона, лицо ее розовело, разглаживалось, она кивала головой и изредка вздыхала. Джон понимал, что она вспоминает Джерарда Уинстэнли.
А Джерард шагал по пыльной дороге к северу от Лондона, и легкая котомка за плечами составляла все его имущество. Рядом шли еще двое: худой, всегда бледный Том Хейдон и однорукий солдат Хогрилл.
У них не было больше дома. В Кобэме на полях караулили наемники Платтена с топорами, а в Кингстонской магистратуре лежало дело о привлечении диггеров к судебной ответственности. Они стали бродягами. Их братья разбрелись кто куда: Джекоб и еще несколько человек ходили по графствам, собирая средства на новую колонию; семейные осели в деревне — те, кому удалось выпросить прощение у лорда; иные уехали неизвестно куда, и след их потерялся.
Как-то раз, сидя в придорожной таверне, они услышали рассказ такого же, как и они, бродячего работника. Он говорил, что совсем близко от Серри, в Беркшире, некий Джон Пордедж, последователь Якоба Беме и фамилист, основал общину любви.
— Ты говоришь, — встрепенулся Джерард, — они вместе работают? — Он обернулся к друзьям. — Может, пойдем туда?
— Община-то община, да чудно они живут… — сказал работник и усмехнулся невесело. — Я там был. Там ничего не разберешь — где мое, где твое, кто муж, кто жена, кто слуга, кто хозяин. Его дом в Брэдфилде открыт для всех, а больше всего для рантеров. Один человек, может, колдун, а может, просто помешанный, дьявола вызывал, дракона… Некоторые видели. Пасть огнем пышет, зубы — во, а в лапах меч… И серой запахло. Он и ангелов, говорят, показывать может, этот Эверард. Я сам не видел, врать не стану. Он-то Пордеджа и обратил…
— А больше об этом Эверарде ничего не слышно? — спросил Джерард. В нем всколыхнулись старые воспоминания. Скандал в церкви святой Марии, похороны Саймона… Начало работы, поездка к Фэрфаксу, время великих надежд… И ссора, до сих пор отзывавшаяся в душе досадой.
— Его потом в Лондоне видели, — услышал он. — Но он там, кажется, совсем бешеным стал, неистовым. Его в Брайдуэлл посадили, в исправительную тюрьму, или в Бедлам, не помню точно…
Бедный Уильям! Нет, они не пойдут в Беркшир, подумал Джерард. Они распрощались с незнакомцем и продолжали путь дальше, к северу.
Джерард вел своих друзей в манор Пиртон, в Хертфордшире, к хозяйке его, леди Дуглас. На что он надеялся? Он сам не смог бы ответить. Может быть, она дозволит диггерам основать всемирное братство на своей земле? Или одолжит им денег? Может быть, она, приняв их веру, сама возглавит и воодушевит новую колонию? А быть может, просто даст на время хлеб, приют и какую-нибудь работу, чтобы им, бездомным, прокормиться некоторое время.
Он нарочно ничего не загадывал, и на сердце у него было пусто. Отчаяния, пожалуй, не было, но было ощущение огромной утраты, конца, усталости, пустоты — именно пустоты. Холм святого Георгия, все радости и муки, взлеты духа и боль, с ним связанные, и любовь, которую подарила ему эта бесплодная каменистая земля, покрытая вереском, — все осталось позади. Что он мог сказать своим товарищам? Какую веру вдохнуть в них еще? Какую надежду? Он молчал.
Шагали быстро, говорили мало. Ночевали в тавернах или прямо под открытым небом, под звездами. Ничто не обременяло тела и духа — котомки были почти пусты, вчерашний день прожит. Впереди — неизвестность. Поздними июльскими сумерками завидели на невысоком холме раскидистые деревья парка, шпиль колокольни и старую усадьбу с остроконечной черепичной крышей.
Открыли калитку сада, прошли меж кустами и клумбами к дверям, постучали. И в проеме стремительно распахнувшейся двери предстала перед ними высокая женщина с необыкновенным, одушевленным внутренней жизнью лицом и блестящими черными глазами.
— Вы ко мне? — спросила она, быстро глянув в лица пришедших. И взяла у Джерарда письмо. — Генри Годфилд? Боже мой, ну конечно! Такой прелестный, такой чистый юноша! Я сама лечила его от ран… Где он? Ну заходите же все, я вам рада!
Они переступили порог дома. Когда сели вокруг стола и служанка принесла свечи, Джерард всмотрелся в лицо хозяйки внимательно и понял, что уже видел эту женщину; и даже больше того — он словно давно знает ее душу, пылкую и готовую отозваться на всякое высокое стремление; знает, что послана она ему не случайно и что если кто-то и может сейчас им помочь, то это именно она, Элеонора Дуглас.
2. МЕЛЬХИСЕДЕК, ИЛИ НАПРАСНАЯ НАДЕЖДА
Они говорили и не могли наговориться. С самого утра, встречаясь за завтраком, потом гуляя до обеда в парке или по окрестным лугам, а после обеда сидя внизу, в двусветном просторном зале или в соломенных креслах в саду, и опять вместе за ужином, до позднего вечера…
Он вспомнил, где ее видел. Галерея в Уайтхолле, толпа просителей, поспешные адъютанты и эти блестящие черные глаза, с благородной мольбой устремленные на генерала… Забыть это лицо было невозможно. Джерард никогда не встречал такого живого отклика, такого удивительного понимания. Он говорил о королевской тирании, которая, отдавая предпочтение богатым и высокомерным, отрицает Писание. Элеонора, сверкая глазами, вспоминала свое свидание с Кромвелем.
— Он освободитель народа, — убеждала она, — он побьет шотландцев, как осилил уже врагов республики в Ирландии, одолеет роялистов!
Они вместе дружно ополчались на духовенство — жадное, лицемерное сословие, потомков фарисеев, которые обманывают бедняков и отбирают у них десятую часть урожая. Обоим было что вспомнить.
И вот однажды Джерард рассказал ей о колонии. Он поведал ей все — и о той ночи в Бекингемшире, под соснами, где властный голос внутри него повелел: «Работайте вместе и вместе вкушайте хлеб свой». И о том, как они начали, благословясь, первого апреля прошлого года вскапывать общинную пустошь на холме святого Георгия и каким радостным, свободным был их труд, как они верили в скорую победу новой жизни. О разгонах, избиениях и муках, которые они претерпели. О переселении на землю пастора Платтена. О новых надеждах и новых погромах и, наконец, об окончательном изгнании из Серри и рассеянии по стране.