Выбрать главу

— Потому ты на своей жопе сидишь. Здесь, в зимовье. А он — в селе. Человеком-дышит. Сам себя и бабу держит. Без фарта обходится. И ништяк… В дела не тянет, — оборвал бригадир.

— Фартовых рано иль поздно судьба наказывает за откол. Да только поздно понимают. С «малинами», как с погостом, коль влип, не развяжешься, — не сдавался Угорь.

— Иди к хренам! Сколько законников завязали с «малинами» только на моей памяти? Счету нет. Всех мокрить — стопорил не хватит. Сплошные жмуры валялись бы по северам. Разуй буркалы — все дышат. И забили на фарт. И ты — не транди! — разозлился Тимка.

— А ты кентов тряхни: куда лыжи навострят после мори- ловки?

— Чего дергаться? Я не хочу наперед мозги сушить. Вон Кот. С ксивами, вольный, а не пофартило. Выйду, тогда надумаю, — отмахнулся Скоморох.

— А мне не больше других надо. И фартовые жмурятся. За всяким сввя погибель ходит. Хоть за законником иль фраером. Так надоело по чужим хазам затыриваться и дышать шепотом, одной задницей. Чтоб не накрыли. В дело сходишь, год кайфуешь. А в ходке десять зим паришься. Сколько мне фортуна дала? Не больше; чем фраерам отведено. Но они — дышат, не ссут легавых. А мы? Блефуем себе. Хорохоримся. А потом на нарах дохнем, как последние падлы, — отмахнулся Цыбуля.

— Верно трехаешь. В ходках мы все прозреваем. Особо когда приходит время коньки отбросить. На моей памяти такого хоть отбавляй. Вот так и Швабра окочурился. В Сусумане. Лихой был фартовый. «Малины» держал в самой Москве. А накрыли. И влепили червонец. Самому уж под сраку было. Восемь ходок вынес. Трижды линял. А последняя — самая хреновая. В шизо его законопатила охрана. За трамбовку. На полго- да. Он там захворал. Кашлял кровью. Другого к врачам кинули бы, этого доконать вздумали. И по хрену его болячки. Их попросту не видели. А он таял. Я там тоже приморенный канал. Так Швабра, когда с глазу на глаз с ним остались, ботал мне — завязать с «малинами». Мол, ни навар, ни кенты у смерти не отнимут. Она — всех западло имеет. Сама за все сорвет свой куш, хоть с бугра, хоть с суки. А подыхать… какая разница в каком звании? Одинаково тяжко. Жмуру едино, помнят его кенты иль нет. Сдыхать завсегда больно. И ни одна «малина» не облегчит, не выкупит у смерти. Ее обшаком не умаслишь, на отсрочку не сфалуешь. А главное, обидно, что сдохнуть довелось, как крысе. Небось последнему сявке давали шанс на шконке окочуриться. Потому как на его душе грехов меньше. А нам — по-зверьи. Паскудно. Вот он и трехал: мол, завязывай. Отколись от фарта. Душу высушит. Мол, дышим лихо, весело, пьем и пляшем, а подыхаем — плачем…

— Ну и говно тот Швабра, — отвернулся Угорь.

— Сам говно! Ты с ним дышал? Он всех фартовых Севера держал. А ты что такое? Захлопнись, гнида сушеная! Не ботай много про тех, кого не знал! Швабра был махровый. А ты — мелкий щипач! Тебе ль хавальник разевать против него?

— Я про Швабру тоже от кентов слыхал. Он «Черную кошку» держал. Пять «малин». Швабра, как фартовые ботали, имел в день навару больше, чем в любом банке было. Его весь МУР ссал. Он и днем мусоров крошил за милую душу. К нему в «малины» за большой навар брали. И не всякого, — сказал Цыбуля.

— Уж не знаю, как он «малины» держал, но отходил хреново. Кашлял так, что живой был синим. И мне ботал: «Мол, хиляй от законников, покуда цел. Фортуна молодых да сильных держит. Им — навар и удача. А расплата за них по счету — в старости. Ничто не будет забыто и упущено. Ни одной копейкой не обсчитается. Как ни мухлюй! За все свое сорвет. Линяй, покуда не одряхлел да не заплесневел. В молодости трудно в грех впадать, еще больнее встари за все платить. За каждый удачливый день, за всякий кайф. За свои и чужие ошибки. За жмуров — своих и легавых, за фраеров. Им, верно, тоже больно помирать. А нам труднее, потому как земля принимать не хочет всякое говно. Вот и мучаемся — больше любой суки. Потому, что жизни отнимали, у Бога не спросясь, закон его преступив. Бойся того, пасись фартовых. Они — погибель…»

Тимка перевел дух. А Скоморох, вылупившись бараном, спросил:

— Зачем же вернулся к фарту?

— Не поверил я тогда Швабре. Да и прикипел к «закону — тайга». Дышать без него не мог. Но Швабра часто вспоминался. Не слова его перед смертью. Это часто слышал. А то, что после увидел, когда дых из Швабры выскочил. Он перед тем вдруг перестал сетовать. Улыбался: мол, отлегло от задницы, может, поживу. И вспомнил, что где-то в Подмосковье растет у него дочь. Какую по бухой заделал бабенке. Лет двадцать не видел. Гроша не послал. Ни разу не помог. А теперь, перед смертью, привиделась. И пожалела дурного родителя. А может, это не дочь, а смерть над ним сжалилась. Забрала его. Швабра вдруг вздохнул. Зенки просветлели. Задрожал всей душой. И все… Я глаза ему закрыл. Он остывать начал. Морда вытянулась, пожелтела. Я наклонился к нему, чтоб проститься, чую, на губах — мокро. Он в жмурах плакал. Мне жутко стало. Когда его из шизо вынесли, охрана приметила слезы. Подумали — живой. Понесли в больницу. Врач глянул и руками замахал: «Куда мертвеца прете? Здесь живые лежат, лечатся…» Ему охрана на мокроту тычет. Мол, мертвые не плачут. Доктор глянул и говорит: «Редкий случай. Но бывает. Особо у тех, кто сильно болел и нервы были на пределе. Они до конца держатся. И только смерти суждено показать свету истинное лицо фартовых».

— Да, кенты, я о таком не слыхал, — поежился Цыбуля.

— А может, он тебя иль всех кентов разом оплакал? Ведь ботают, что мертвые не уходят. Живут среди нас, — вставил Скоморох.

— Конечно, не линяют. Мы за всякого жмура ходки тянем. И поминаем по-своему всякий день. Каждый жмур в памяти крепче кентов живет. Потому как за него, падлу, годы по зонам паримся, — вставил Цыбуля.

— Я никого из размазанных не помню. На них времени нет. Да и не баба. У фартового нервы на канаты должны быть похожи. Иначе на хрен с фартом связываться? — отвернулся Угорь.

— Всяк по-своему клеится и линяет из «малин». Но от того фартовых меЛлие не становится, — ответил Цыбуля.

Законники согласились с ним. Но каждый обдумывал услышанное.

А на следующий день, едва закончилась пурга и условники откопали зимовье, на заимку как снег на голову свалились двое милиционеров.

Хмуро поздоровались, вошли в зимовье. И предложили Скомороху ехать с ними.

— Зачем? — удивился охотник.

И милиционеры, не выдержав, рассмеялись громко:

— Срок закончен. Получите документы. А уж потом ваше дело, хоть навсегда тут оставайтесь. Нам мороки меньше.

На радостях приехавших накормили, обогрели. И, собрав кента в дорогу, наскоро простились с ним.

— Вернешься к нам? — спросил его Тимка.

— Нет. На материк рвану. Коль дождалась меня моя сезонница, осяду, приклеюсь к ней. А коль нет — махну к своим…

В зимовье стало пустовато. Особо тяжело было первую неделю. Покуда не отвыкли, все ставили на стол четыре миски, четыре кружки. И еду — на всех… Лишь сев к столу, вспоминали.

— Пусть сытно будет тебе, кент! Да не обойдет тебя фортуна ни хлебом, ни теплом, — желали условники ушедшему.

А Скоморох, едва получив документы и расчет, уже на следующий день уехал из Поронайска, даже не оглянувшись в сторону Трудового.

— Слинял. Вырвался. Дожил. Значит, пора забыть прошлое.

В Хабаровске его узнали кенты. Фаловали с собой. Не вышло. И, раздумав трястись в железке несколько дней, сел в самолет. А через полдня приехал в глухую деревушку на Брянщине. Ее в лесу сыскать не всякий бы решился.

Полтора десятка домов, разбросанных по лесу. И все ж нашел мужик свою, ту, что, перелетной птицей побывав на краю света, домой вернулась.

— Ты? Приехал? — В глазах удивление и боль: неужто въявь'. Не обманул! И больше не уедет?

— Райка? Да ты что?

А девка повисла на шее. Вся в поту, в соломе, в навозе. Смех и слезы с губ рвутся. Того и гляди раздавит в объятиях жениха, не успевшего стать мужем. Хорошо, что, на счастье, мужик из дома выглянул:

— Райка! Ты кого там в ограде поймала? Аль опять какой кобель заблудился? Дай вилами… Ой! Никак мужик! Где ты его нашла? — удивленный, тот раскрыл рот.