— Молод ты их судить.
— Почему? Статьи у нас одинаковые. Враги народа. И они, и я. Только я в плен не сдавался. На войне не был. Всего-то по трофейному приемнику «Голос Америки» слушал и другим рассказывал. Кому от того вред? А вот они — в плену были, разве я им ровня?
— Они — не враги. Их как предателей судят. Но и это… — оглянулся бригадир на охрану, занятую своими разговорами. — И это ложь! Такое придумали тыловики. Война не бывает без пленных и потерь. Иль те мужики из твоей деревни сами на чужбину поехали? Ты же рассказывал! Выходит, они тоже враги народа.
— Ты, Трофимыч, полегче. Одно дело угнанные, другое — пленные.
— А не один ли это хрен! — раздался голос из-за Санькино- го плеча.
— Не один. Пленный оружие имел. Должен был защищаться. А угнанный только вилы да лопату. Что мог сделать?
— В плен попадали чаще тяжело раненные. Калеки. А угнанные — здоровые люди. Но ни те, ни другие не виноваты в случившемся, дело в том, что не научились мы людей беречь.
Горькая складка прорезала лоб Трофимыча, он замолчал, уставившись в костер невидящими глазами.
Руки ухватили мокрый снег. Сдавили, стиснули. Словно он был виноват во всех бедах человеческих. Капли стекали меж пальцев на землю припоздалыми слезами.
Вернуть бы прошлое! Да только это сделать никому не удавалось.
Трофимыч молчал. Сцеплены лишь кулаки. Их студил талый снег. Давно бы пора забыть, смириться. Но это значит — не жить…
— Ты, бугор, наверное, прав. Но и то частично. Ведь пленные — мужики, солдаты. А угнанные — дети да бабы. Есть же разница! — не успокаивался Санька.
— Раненые, контуженые уже не вояки. Они беспомощнее детей. Да и в плену над ними издевались. Слыхал я всякое. И не тебе, сопляку, их судить, обзывать гнусно. Не нюхал ты пороху, не был на передовой…
— Ну, ты был! А толку? Не лучше меня нынче. Тоже — враг народа. Чего гоношишься?
— Ты меня с собой не равняй, поживи с мое, тогда узнаешь, почем что, — оборвал Саньку Трофимыч.
— А за что ты тут паришься?
Взгляды всех впились в бригадира. Этот вопрос ему никто не решался задать в лоб.
— Голосовать отказался. Наотрез. И сказал об этом в военкомате. Не стал молчать, — выдохнул Яков. У охранника кружка из рук выпала от неожиданности, звенькнула на снегу.
— Пошто не голосовал? — удивленно разинул рот бывший священник Харитон.
— Долгая история, — отмахнулся Трофимыч.
— А мы не торопимся, — поспешил заверить Санька, оглянувшийся на притихшую охрану.
Бригадир подкинул сушняк в костер. Ветви взялись ярким пламенем. Огнем, как кровью, налились. Зашевелились, как живые, и, отдав тепло людям, рассыпались в пепел.
— Был у меня в батальоне солдат. Отчаянный парень. Храбрец, смелчак, каких мало. Он саму смерть за шиворот держать не боялся. И веселый! От того, что жизнь любил. И было за что. Дома его жена с сыном ждали. Он верил, что после победы вернется к ним и заживет с семьей лучше прежнего. Потому спешил, торопил победу. Домой ему скорее хотелось вернуться. А кому того не хотелось? — махнул рукой бригадир.
— Ну и что дальше-то? — спросил Харитон.
— Мы с ним от Сталинграда до Варшавы каждую версту своими ногами прошли. С боями. Сколько атак, сколько побед — счет потеряли. А в Варшаве… Не повезло. Остался без ног наш Степан. На мине подорвался. Отправили его в госпиталь, в тыл. А мы с боями дальше. Думал, не свидимся с ним. Но вернулся я в свой Воронеж и на третий день слышу: окликнул меня кто-то. Оглянулся. Вижу — человек на катках. Безногий. Сам себя руками ко мне подкатывает. Вгляделся. Степан! Непривычно, страшно стало. Раньше он всех утешал. А тут — полмужика на деревяшке. Заросший, весь в заплатках. И просит: «Помоги, командир, третий день не жравши. Не отступись от меня ради прошлого…»
Голос Трофимыча сорвался на хрип. Он умолк, уставился в костер невидящими глазами. И снова память унесла его в те годы. В пропахшие порохом сырые окопы на передовой линии. Там был враг, там все было до предела просто и понятно. Непонятное случилось потом.
— Оказалось, жена не приняла его таким, — сказал Трофимыч. — Целую зиму наш Степан жил в подвале разбитого дома. Пособие копеечное, смешное. На него не то что мужику, никому не прожить. Сколько болел, сдыхал от голода — не счесть. Вот я и притащил его в военкомат. Со всеми пожитками. А их у него — полведра наград. Ордена и медали. За бои. Некоторые уже мародерам за кусок хлеба спустил. Ну и говорю я представителям власти: мол, помогите, вас он тоже защищал. Вначале выслушали меня. А потом ответили, что много нынче таких, страна в разрухе, понимать должны. Теперь здоровые нужны. Кто умеет строить, создавать. Ваш солдат получает пособие, определенное властями. Условий нет? Так у нас дети без крова живут. А они — наше будущее. За вчерашний день — спасибо. Он наградами отмечен. А нынче — ничем не можем помочь…
— Мать их… сука облезлая! — ругнулся Санька.
— Целый год я по начальству ходил, просил за Степана. Иные враз отказывали, другие — немного погодя. Ходил я к его бывшей жене, чтобы приняла мужа. Да куда там, слушать не захотела. Мол, он родине все отдал. Пусть она его и кормит, и смотрит. А у меня не лазарет. Не богадельня. И решился я со злости. Написал Сталину. Все выложил в том письме. Все, что на душе было. И о прошлом, и о нынешнем. Написал, что, если такие, как Степан, будут по помойкам себе жратву искать, завтра некому станет защищать страну. Ведь такое для молодежи — наглядный пример, помимо прочего…
Кто-то из мужиков испуганно ахнул. Охрана, онемев от удивления, стояла не дыша, разинув рты.
— Помогло письмо? — спросил кто-то из темноты.
— Тут, едва отправил письмо, наутро выборы. В облсовет. Я и не пошел. Решил: пока не добьюсь правды для Степана, не голосовать за всяких мудаков. Ну и сижу со Степкой дома у себя. А ночью в три часа за мною пришли. Сначала вежливо осведомились, почему не был на избирательном участке. Я ответил как есть, Меня за задницу и в «воронок». Только потом узнал, что письмо мое не попало к Сталину, перехватили его. И влепили за все сразу одним махом. Мол, это тебе не на передовой смелость показывать. Исполкомы не атакой надо брать, не жалобами, их уважать полагается…
— И сколько же влепили тебе?
— Червонец. Сказали, что, если б не участие в войне и награды, четвертной дали бы. Но теперь что трепаться? Здесь не Воронеж, каждый день, как на войне, — втрое здоровье берет. Так что по моим подсчетам я не меньше потеряю. Одного не знаю, вернусь ли живым? Войну прошел. Не погиб. А тут… Еще долгих четыре зимы…
— Ништяк, Трофимыч, тут не зона. Все же полегше. Авось доживешь, даст Бог. Душа твоя голубиная, ни за что маешься, — посочувствовал Трофимычу Харитон.
— А как же тот Степан теперь? Где живет? — не сдержал любопытства охранник.
Услышав вопрос, бригадир вздрогнул, словно кто-то зло, без предупреждения, хлестко ударил по спине кнутом.
— Нет его больше. С моста. Вниз головой. В реку. Ночью бросился. В тот день, когда меня забрали. Разуверился во всем человек. И после того смысла в жизни не увидел. Увечье его не пригнуло, не изменило. Он во многом остался прежним…
— Зря это он так, — выдохнул Санька и добавил: — Надо ему было тебя дождаться. А он и в тебе разуверился. Струсил…
— Дурак ты, право. Не всякая смерть — трусость. На это решиться надо. Таким, как ты, такое не понять. А я от Степана последнее письмо получил, где он прощения у меня просил за горе, какое причинил невольно, не желая того. Да не он причина. Только объяснить ему я уже не смог. Нет его.
Моргали, словно смахивали внезапные слезы, любопытные звезды. Им холодно от человечьего разговора. Задумалась охрана, молчали мужчины.
Трофимыч, стиснув кулаки и не мигая, смотрел на догорающий костер.
Сюда бригадира прислали недавно. Помогли израненные на войне ноги, а может, сжалился врач зоны, бывший фронтовик. Хотел облегчить участь Трофимыча, и начальство зоны поддержало ходатайство, отправило Якова в Трудовое, где, по их мнению, и условия, и питание должны были быть значительно лучше. Но… Как говорили в бригаде — герои для войны, для будней нужны быдла. А о них кто заботится?