Выбрать главу

Едва бугор забылся, снова в глотку влил мочу, которую охрана набрызгала. Та смехом давилась. Но иного предложить не могла, не знала. Держала руки, ноги фартового. И уснул Шмель, раззявив рот. Сашка над ним хлопотал, не отходя ни на шаг.

Шмель во сне ничем не отличался от обычных людей. Чифир подействовал. Боль притупилась. Санька менял примочки и готовил обед сразу на всех.

Шмель в кайфе то стонал, то смеялся. Но едва поворачивался на спину, вскрикивал, просыпался, дико озирался по сторонам, не поЛшая, где он и что с ним.

Санька держался подальше, в стороне. Знал: в этом состоянии фартовому лучше не попадаться на глаза. Измолотить может один — за десяток «малин» сразу.

Санька помешивал суп в котле, кашу — чтобы не пригорела. И вдруг своим ушам не поверил:

— Санька, дай воды, задыхаюсь!

Бугор лежал около палатки: лицо красное, глаза из орбит лезли.

Воду проглотил фартовый залпом. И тут же упал на землю.

— Да куда ж ты? Пошли в палатку, здесь простынешь, — уговаривал Санька Шмеля, поняв, что чифир на того подействовал слабо.

— На воздухе хочу. Дышать трудно. Горло перехватывает. Побудь со мной. Тяжко. Никого не просил. А тут, сдается мне, настал час последний. Ну да ничего не поделать. Время мое, знать, подоспело. Отгулял свое.

Санька смочил водой тряпку, обтер фартового.

— Не толкись, присядь. Не. возникай. Дай тихо отойти.

Жаль, ни одного кента нет. На пахоту слиняли. Выпендриваются перед мусорами. А на хрена? Жизнь наша фартовая, как песня маслины: пальнул, сверкнула — и нет ее. Но тебе с гнилой тыквой того не усечь. Нынче и я погасну. Одно жаль, не в деле, не в бегах, как сраный фраер. И это тогда, когда до свободы клешней достать можно. Но только верно ботают — близок зад родной, а не поздоровкаешься.

— Это пройдет, ты поживешь. Вот только малость потерпи, — накладывал Санька примочку.

— Ни хрена не пройдет. Я же чувствую, как рука и плечо холодеют. Пиздец мне пришел. Хана. А сдыхать неохота, хотя когда-то придется все равно, все сдохнем, — стонал фартовый. — Ты мне воды бы свежей дал…

Санька, ухватив ведра, помчался к ручью, бегущему из распадка. И вдруг увидел на проталине нежные зеленые ростки черемши. Как кстати приметил! Нарвав целую пригоршню, ухватил ведра и помчался вверх.

Бугор ел едва промытую черемшу. Слышал, что она от цинги фартовых спасала. Но Санька убеждал, что она лечит кровь.

Хрустела черемша на зубах. Бугор глотал, матерясь, пропихивая черемшу холодной водой. Лежа глотать трудно, непривычно. Но Санька настырен, как муха надоедливая. В другой бы раз послал его подальше. Но не теперь. Кто знает, а вдруг повезет?

Санька менял примочку. Теперь уже в заварке чая тряпку смачивал. Бугор ложился на живот.

Санька, подвесив чайник над костром, подошел к Шмелю, сел рядом.

— Опухоль уже проходит. Это не укус, ожог болит. Но от него не умирают. Дня четыре поболит и отпустит, — оглядев плечо, сказал Санька.

— Дай Бог, чтобы так. Ты не пожалеешь, что меня держал. Я добро помню…

Когда условники пришли на обед, фартовые первым делом поспешили к бугру. Посидели с ним, поговорили. Трофимыч о Шмеле спросил у Саньки. Узнав, что лихо миновало, вздохнул свободно:

— Слава Богу, хоть и дрянь мужик, но хорошо, что выживет;

— А говну ни хрена не исделается. Как он мог сдохнуть от медянки, если сам — гадюка? Его яд — сильней, пропердится и таким же будет, змей-горыныч. Поди, та змеюка, что его укусила, сама окочурилась от фартового яда. Спросонок не разобралась, на кого нарвалась. Это добрые люди от змей кончаются. А такие выродки — ни в жисть, потому как на свет появляются не так, как положено человеку, а как-то иначе, — засмеялся бульдозерист.

— А ты с фонарем стоял в ногах его матери? — осведомился Тарас.

— На что мне гада сторожить? Они живучие. Вон у нас в соседстве одна баба живет. Восьмерых без мужика наваляла. А все потому, как ее гады — ворюги сплошные. Сызмальства лихим делом промышляют. Хочь ты их пришиби! А живучее собак! Гольем по снегу лындают и ни разу не сморкались. Прирожденные бандюги. Все соседские сараи, хаты обшмонают. Все сопрут. И ведь что дивно, промеж собой никогда не дерутся. А моя баба с родов чуть не кончилась.

— Тогда она еще не вступила в партию? — встрял Санька.

— Нет. Еще не стала малахольной. Это потом ей мозги засушили, — махнул рукой мужик. И добавил, усмехнувшись: — Одно верняк — чем поганей нутро у человека, тем меньше хвори к нему цепляется. То жисть доказала.

— Болеют в безделье. Пока человек трудится, Бог ему здоровье дает, — вставил Харитон.

— То-то бугор перетрудился. Вся жопа в мозолях. Ни хрена не делает. В штанах в шарики играет. Тешится. На другое не годный вовсе. Зачем ему здоровье? Он что живет, что нет, кой прок? — обиделся бульдозерист.

— Хватит ему кости мыть! Всяк волю своим горбом зарабатывает. Пошли на пахоту! — встал Трофимыч.

Вскоре люди ушли в тайгу. А Санька кормил бугра остывшим обедом. Тот не мог рукой пошевелить от боли.

— Не спеши, я твое не схаваю. Ешь спокойно. Вот заживет плечо малость, повеселеешь, — пообещал Санька.

— Да я всю жизнь на жратву жадным был. Это отроду так. В семье нас много родилось. Бывало, мать по мискам жратву делит, а мы с зубов друг у друга вырвать норовим. Всякому свое пузо ближе. Ну а когда не хватало, подворовывать стали. Так и втянулись: я первым отошел от дома. Сам кормиться стал. Скен- товался с фартовыми. Первый навар домой принес. А отец ремнем шкуру до пяток чуть не спустил. В благодарность. Я — навар в карман и ходу, покуда живой. С тех пор в глаза не видел своих. Не знаю, живы ль? А и закон не позволял. Так и позабыл ‘про своих. Может, родную сеструху обокрал когда-то. Кто знает? От семьи в памяти только и осталось — жадность к жратве. Уж ты не обессудь, — отмахнулся бугор.

— Кому на свете легко живется теперь? Я вон с малолетства отцу на кузне помогал. В подручных. Целый день молот из рук не выпускал. До того, что к концу дня искры из глаз сыпались. Руки веревками висели. Не то что к девкам на посиделки, домой еле себя притаскивал. Мои ровесники свадьбы играли, любили, а мне все некогда. Отец деньги копил, чтоб я в институт поступил. А я вон в какой науке оказался. Накопил до самого гроба. А вся беда от моего любопытства. Трофейный отцов приемник меня подвел. Его я ночами слушал. «Голос Америки». На нем и сгорел.

— Дурак, зачем приемник по кочкам носишь? Не он на тебя донос настрочил. Своих кентов нынче помни, с кем ботал про «Голос Америки». Они, фраера, тебя заложили мусорам.

— Все мои друзья — надежные, — развел руками Санька.

— Ну а кому трехал про вражий голос? Кто в хазу вашу шлялся, тому катушки ломай, когда на волю выскочишь. Я б то врагу обстряпал. Первым делом в жопу калган воткнул бы тому, кто нафискалил легавым, — хохотнул бугор.

Санька задумался. А ведь и прав фартовый! Но не его, отцовский фронтовой друг знал о Санькином увлечении и всегда неодобрительно качал головой: дескать, не тем занят парень, не то и не тех слушает. А когда Санька рассказывал, о чем говорят по «Голосу», багровел от возмущения. Передачи обзывал дешевыми агитками, бульварной пропагандой. И говорил, что на месте отца выдрал бы парня, как Сидорову козу.

Он был закоренелым сталинистом. И когда жители села сетовали, что с войны домой из сотни мужиков вернулись лишь трое, да и те калеки, он ругался: мол, скажите спасибо вождю, что дожили до победы. Иначе жили бы хуже рабов у немцев под сапогом.

Недолюбливал этого человека и Санька. Из передач по «Голосу Америки» он уже знал, что многие из тех, кого немцы угнали в Германию, уехали в Канаду, стали фермерами, зажиточными людьми и никто из них после войны не захотел вернуться. Прижились люди на новом месте. Настоящими хозяевами стали.

Когда он рассказал о том отцу, тот впервой замахнулся на сына и сказал зло:

— Не забывайся, сопляк, я кровью твое нынешнее отвоевал. На культе домой вернулся. За десяток мужиков один вкалываю и не жалею. В своем доме всяк должен уметь жизнь своими руками наладить. А не развешивать уши, как это за границей делают. Я ту заграницу всю пехом прошел с боями и ничего путевого не видел. И не желаю брехи о ней слушать в своем доме!