Выбрать главу

— Что с вами? — склонилось к нему лицо Ванюшки.

И, поняв без слов, принес воды, напоил, помог отдышаться, осилить боль.

— Кричали вы сегодня во сне. Ругали кого-то. То Василь Василича, то еще кого-то звали. Прощения просили. А

все память, нервы, война…

— Где люди? Условники? — сконфуженно прервал старший.

— В тайге. Работают. Тут только я и Митрич.

Нахмурился старший охраны. И подошел к костру погреться, попить чаю.

— Мужики нынче амнистию ждут. Говорят, без нее не можно. Авось и мне облегчение выйдет, — улыбаясь подошел старик.

— Дай Бог! — пожелал старший охраны. И невольно оглянулся. К палаткам подъехала машина из Трудового.

— Выгружайтесь! — выскочив из кабины, скомандовал Ефремов.

Из кузова выскакивали люди. Изможденные, бледные, они еле держались на ногах. Иные хватались за кузов машины, другие тут же садились на землю. Троих охранники вытащили, помогли.

— Принимай, Лавров, пополнение, — обратился Ефремов к старшему охраны.

— Да что я с ними делать стану? Их живьем можно закапывать! — вырвалось у старшего охраны.

Люди даже не отреагировали, голов не повернули, не обращали внимания на окружающих.

Ефремов подошел, досадливо морщась, сел рядом, заговорил:

— Их мне вчера привезли ночным поездом. В сопровождении санитаров. Все политические. Сроки — сумасшедшие. Все как один в одиночных камерах по многу лет отсидели. Конечно, не без трамбовок, не без мук. Как это бывает! Ну а теперь — Сталин умер. Кому охота за этих отвечать? Они не мужики, все ученые, интеллигенты. Случись что, на вчерашнее не спишешь. За каждого собственной башкой и шкурой ответить придется. Вот и кинули ко мне, как в санаторий, до той поры, покуда разберутся с ними. В тюрьме условия не создашь. А к нам их подкинули не случайно. Значит, точно на волю они пойдут. Прокурор утром звонил. Голос дрожал: мол, сбереги, удержи в жизни всех! Видишь, они все отняли, а я — удержи! Кудесник, что ли, я? Так вот, единственная надежда у меня на тебя. Тут и воздух почище, и поспокойнее. А продуктов для этих задохликов велели не жалеть. Так я сегодня пару машин сюда пригоню с харчами. Пусть недели две оклемаются, а там — посильную работу поручать станешь.

— А чего в Трудовом не оставили их? — спросил старший охраны.

— Чтоб не устраивать наглядной агитации. Сам же видишь, до чего их довели.

— Им врач нужен…

— Их врач — покой и свобода. Первое — есть, второго, думаю, недолго ждать осталось.

Митрич, подслушавший краем уха часть разговора, уже развел второй костер, примостил треногу, подвесил котел и чайник для новеньких.

Охрана ставила палатки, обкладывала их хвоей, бережно обходя людей. Те сидели, стояли, лежали, безучастные ко всему.

Давно ушла машина в Трудовое. Митрич вместе с охранниками по одному подвели людей к костру. Усадили, накормили. Иных с ложки, уговаривая, убеждая. Лишь один не стал есть. С ним внезапная истерика случилась. Он кричал, плакал, ругал и проклинал умершего вождя, бывших своих друзей, вчерашний и сегодняшний день, до которого повезло дожить.

Его едва удалось накормить. Человек после обеда вскоре уснул. Не только он. Люди легли вповалку. Молча. Лишь самый длинный и худой, как жердь, остался у костра.

Он смотрел в огонь тихо, задумчиво. Глаза словно пеплом подернутые. Не видел, не слышал, не замечал никого.

Отобедавшие сучьи дети и фартовые ушли на работу в тайгу. А человек все сидел в одной позе: не шевелясь, не двигаясь.

— Попил бы чайку, мил человек, — предложил ему Митрич, подавая кружку с чаем. Но тот не увидел, не услышал. И старик слегка тронул за плечо новенького: — Испей чайку. Согрей душу. Ить помереть можно, ежли столько переживать. Все образуется, утрясется. Ты ж почти на воле нынче. Согрей душу, милай. Ее беречь надо от лиха.

Мужчина перевел взгляд на Митрича.

— Зачем? — спросил новенький сухо, коротко.

— Чтоб жить. Ить недолго судьбой отведена эта радость каждому.

— Радость? Шутить изволите? — Тот отмахнулся и снова в огонь уставился.

— Вот ты политический, небось в политике соображаешь? А я? Я ж вот, что свинья в ананасах, ни хрена не понимаю. А посадили по политике. Вовсе старого. С печки взяли. Сколь годов отмаялся. А живой. Не стравил душу злом да обидой. Може, врагов, супостатов своих перевекую. Ежли Бог даст. И вживе ворочусь. В семью, в деревню, в свою избу. Хозяином, человеком. Не дам горю убить себя. Потому как мужик я! Любого лиха сильней быть должный. Живучестью, милостью Господа подаренной, супостатов своих накажу. Тебе пережить беду тяжко? А мне легко? Неграмотного ославили политическим. У меня от того на печке все сверчки со смеху, поди, издохли. А я — ништяк. Потому что — мужик, в кулаке себя держать должный. Не расплываться киселем, то бабье, их удел — в слезах тонуть, — убеждал Митрич.

— А если жить не для чего стало, если весь смысл ее потерян, нет веры никому? Нет цели — отнята! Как жить ajz

тогда? — спросил человек, понемногу вслушиваясь в слова Митрича.

— Даже я, вовсе дряхлый, жить хочу. Смысл, говоришь? А одюжить лихо, стать над им и уметь ждать завтре? Оно завсегда светлей. Цели нет? А семья, дети?

— Нет их больше, — выдохнул человек.

— Будут! Бог не без милости! Найдется и тебе утеха! Не рви душу, она нужна! Не гневи сердце — ему еще жить! Нешто ты слабей меня, замшелого, что в руках себя удержать не можешь? Да твои супостаты небось обрадовались бы, узнай о твоей кончине. А ты не дари им отрады! Довольно настрадался. Нынче об жизни пекись!

— Добрый вы человек! Много тепла в сердце имеете. Побольше бы таких земля рожала. Спасибо вам за доброе! — оттаивало понемногу сердце новичка.

— Я не добрый, я — правильный! Меня даже ворюги боятся! — расхрабрился Митрич. И, сунув кружку чая в руки человеку, уже не предложил, а приказал: — Пей!

Старший охраны, молча наблюдавший, в душе не раз похвалил настойчивость и дедовскую убедительность Митрича. Самому всегда недоставало этих качеств. Не хватало терпения и тепла. Хотя одного без другого не бывает…

Новенький пил чай, вполголоса разговаривая с дедом. Каждое их слово слышал старший охраны, понимал и сочувствовал. Но… Как всегда — молча. Потому что иного не позволяла должность.

Новичок и впрямь был не из рядовых. И угодил в зону с большой должности военного начальника. Освобождал концлагерь в Германии и взбунтовался против отправки освобожденных пленных в зоны и лагеря. Даже до вождя дошел. Свое мнение высказал. Едва вышел из кабинета, его и взяли. Под бок к тем, кого защищал. А он и там не успокоился. Кричал о жестокости, лжи, извращенном понимании законов войны, неумении, неспособности руководить страной и людьми.

Большой был авторитет у человека. Его слушали. Поддерживали. Даже администрация зоны. Но и здесь на него нашлась управа. Взяли из зоны. Затолкали в одиночку на годы, отдавали на издевательства блатной шпане, охране.

Долго не могли сломать. Не поддавался. Пытались втоптать в грязь. Пускали о нем невероятные грязные слухи. Но даже они не прилипали. Им не верил никто, кто видел или слышал о нем однажды. А когда силы сдали и он свалился в камере беспомощным, его подняли ночью. Ничего не объясняя, не говоря, вывели во двор тюрьмы. Он думал, что этот день — последний в его жизни- Ночами выводили только на расстрел. Звуки выстрелов не раз слышал в камере. Все понимал. Знал: когда-то придет и его час…

В себя он пришел уже в поезде; увозившем его вместе с другими в Трудовое. Об этом сказал охранник. Он же сообщил о смерти Сталина. Сказал, что со вчерашнего дня по всем тюрьмам, зонам, лагерям отменены все расстрелы до результатов рассмотрений и решений особых комиссий.

Для себя он не ждал облегчения участи. Устал верить, надеяться, доказывать свою невиновность и правоту. Устал отстаивать жизнь, которая успела порядком измотать и надоесть. Он понимал, что вернуть прошлое невозможно. Да и возраст не тот, чтобы верить в чудо. Но когда охранник сказал, что его, как и других, везут к условникам, посчитал: разыгрывают! Когда оказался в Трудовом, подумал, что именно здесь, на непосильных работах, его решили окончательно доконать…