— Молчи, дурак, умнее станешь. Ревматизма теперь век не пристанет.
Однако Костя умнеть не захотел, и дед потянулся за новым пучком. И быть бы Косте еще больше драну, не приключись неожиданное. Федька Сарычев, который утек благополучно, оказывается, сам полез черту в лапы. Вдруг совсем рядом Костя услышал его отчаянный слезливый вызов:
— А я тебя, Мазай, не боюсь. Если Коську не бросишь, я тебе все огурцы вытопчу. Отпусти, слышишь, отпусти… На тебе, на…
Дед дал Косте пинка, от которого тот встал на корточки, а сам ринулся на голос. До лаза Костя добрался вроде бы по инерции. Он уже был в конце переулка, когда исступленный Федькин вопль оповестил его о развязке. Но вопль не остановил, а вроде бы и подхлестнул Костю. Он даже перестал испытывать неудобство от отсутствия порток. У себя во дворе он залез в дождевую кадушку и окунался в застоявшейся воде до тех пор, пока искристое жжение не перешло в тупой, устойчивый зуд. Без штанов домой было идти нельзя, и Костя забрался на сеновал.
Все, что делал с момента появления деда и до сих пор, он делал инстинктивно, потому что так было надо. Надо было убегать, и он убегал, надо было упрашивать и скулить, он упрашивал и скулил, представилась возможность удрать, он удрал. Его никогда прежде не полосовали крапивой до такой степени боли и никто не говорил, что вода в таких случаях помогает. Однако же он знал всем опытом живших до него, что действовать так — надо. Обстоятельства сложились так, что на размышления у него просто не оставалось времени, потому что вначале им руководил страх, потом заставляла боль. Страх и боль довели его до такого отупения, что он как бы отрешился от свершившегося, будто сработала в нем пружина, которая сжала тело до одеревенения. Свернувшись на сеновале, он впервые за все это время всхлипнул. И свершилось чудо — ему стало легко и как-то невыносимо горько. Он плакал, захлебываясь слезами, извивался, щемил зубами кулаки, и ему была нужна, до исступления, до тягостного воя ему нужна была жалость. Весь уходя в неслышный крик, отдавая ему все свое существо, он истошно звал:
— Папка! Где ты, папка… Папка, родимый! Па-а-а-пп-а-а-а!
Отец нужен был ему для ограды от всего мира, такого злого к беззащитному одиннадцатилетнему человеку, для ограды от несправедливости, при которой сильный не знает пощады, отец нужен был для того, чтобы знать, что он есть, что он отзовется. Но не было отца. С зимы сорок первого года их у многих не было в Карапахе.
Извиваясь, остервенело прикусывая губу, Костя исходил в шепоте:
— Папка! Родной! Папка-а-а!
И вдруг народилось солнце. Оно глянуло из-за сосен одним глазком, потянулось острыми своими лучами, полезло по веткам быстро-быстро, затанцевало на верхушках деревьев. Костя смотрел на солнце вприщур, и ему вдруг показалось, что по другую сторону солнца есть радостная искристая страна, где никто никогда не дерется, где не растет крапива и у всех ребят есть папы. Потом он неплотно закрыл глаза, и чудесная страна оказалась уже не огненно-искристой, а алой и чуть-чуть сморщенной. Когда же глаза закрылись совсем плотно, она почернела, по ней ехали газики, а из-под их колес вылетали белые и серые куриные перья…
— Эй, кума, скажи своему охламону, пускай портки заберет! На оградку около сараюшки я их кинул.
— Каки, кум, портки?
— Коська-то, чо дома не ночевал?
— С Федькой, говорил, лучить пошли.
— Лучить? Это они нонче лучить пойдут, я им обоим светильники начесал, шире генеральских стали. Свету им теперь от зари до зари хватит.
Дед Мазай скорей всего шел проверять язок — в руке у него было прикопченное конское ведро. С сеновала Костя видел лишь толстопалую дедову руку, придерживавшую поставленное на оградную слегу ведро. Матери Костя не видел вовсе, слышал только шмяканье, по которому угадал: мать чистит стайку. А когда шмяканье прекратилось, не менее безошибочно определил: сейчас. И, действительно, мать заинтересовалась, а дед, не вдаваясь в подробности, удовлетворил ее любопытство. В общем-то все было так, как Мазай рассказывал:
— Прикормили, кума, пса. Гляжу, что ни день, то перья. Гладкий кобель стал. Дотумкал я, что к чему. Пока не пакостили, я вроде не замечал. Ну, наберут хлопчики по десятку огурцов, экое разоренье. А потом спакостили — бирки смешали. Я и скараулил. Твой подвернулся да Егора Сарычева хлопец. Поучил их малость. Твой-то, когда я его пустил, и про штаны забыл. Утром я подобрал, на оградку кинул. А сказался, стало быть, лучить?