Выбрать главу

Лежали мы молча долго, и мне стало скучно. Вначале я смотрел на небо, но смотреть на него было неинтересно. Ни одного облачка. Все насквозь голубое, а когда прищуришься — голубое и блестящее. Даже как будто искорками сыплет. Я люблю небо разное. Особенно мне нравится, когда кучевые облака наливаются силой. Плывут они, плывут, одни заслоняют солнышко на секунды, другие, — на минуты и плывут дальше, ленивые, безразличные небесные чиновники. Вдруг что-то происходит в природе, и облака взбунтовываются. Они уже не образцово подобранные канцеляристы, они — мятежная, яростная сила, отринувшая все законы стихия. Распустив шлейфы, поминутно меняя очертания, облака ползут навстречу друг другу, догоняют одно другое, сталкиваются, громоздятся, как вешние льдины, переплетаются, поднимают из-за горизонта огромный клубящийся кулак. Потом, неведомо откуда, возникает мрачная густая синь, обволакивает облачное белоснежье. Насупливаются невинные облака, становясь грозовыми тучами. Почувствовав мощь свою, полонят небо от видимого до видимого, отторгают от земли теплую солнечную ласку. И нелегко приходится солнцу бороться с ними, доказывая, что оно — все же Светило.

Я люблю такое небо, люблю затаенную предгрозовую жуть и далекие громовые перекаты. Близкую грозу я тоже люблю, но и побаиваюсь. В детстве, помню, у ребят нашей улицы не было большей радости, чем мутные, пенящиеся лужи, на которых пузырями вскипает ливень. И чем сильнее гроза, тем больше восторга. Во время одной из гроз убило Алексея, нашего соседа. Он шел домой в армейский отпуск. Гроза застала его в трех километрах от города, около одинокого тополя. Там Алексея и нашли. Кстати, странное дело: в те годы, было мне лет двенадцать — тринадцать, гибель Алексея на нас никак не повлияла. По-прежнему были грозы, были лужи, а по лужам шастали мы. Страх пришел позднее, когда гроза застала меня, одинокого, в степи. Я лежал в ямке, при каждой вспышке молнии вжимался в землю и не мог отвлечься от мысли об Алексее. Как въявь, видел я его под тополем, видел молнию, которая надвое распарывает кряжистое дерево, и слышал, честное слово, слышал, как тяжелые комья глинистой земли стучат о крышку его гроба. Помнится, я убеждал себя, что смерть от молнии — смерть мгновенная, но легче мне от этого не становилось… Как ни странно, успокоение принесла философия «рожденный быть повешенным не утонет». Кстати, с тех пор я часто успокаиваюсь этим соображением, когда сталкиваюсь со стихиями. И это помогает, потому что я знаю: в борьбе со слепыми силами человек мучается мыслью не столько о гибели, сколько о своей беспомощности.

В общем-то, это последнее соображение не относится ни к небу, ни к моему нынешнему настроению, и записал я его просто так, потому что разное вспомнилось и возникли ассоциации.

А о нынешнем небе что? Яркое, однообразное и скучное. И зелень вокруг была неподвижной и скучной. Я покосился на Матвея. Он лежал ко мне спиной, и было непонятно, спит или не спит. Тогда я закрыл глаза и представил серое, однообразное море, потом стал считать, и кончилось тем, что куда-то поплыл. Предо мной все чудесно качалось, и я тоже качался и проваливался. Не знаю, сколько бы еще плыл, но помешал Матвей. Оказывается, мне разговаривать нельзя, а ему — пожалуйста. Первые его слова я слышал сквозь сон и отвечать не стал. Но, видимо, Матвею захотелось потолковать, а когда ему чего захочется, он ни с чем не посчитается.

— Никак спишь? Эй, лирик!

Это обращение я уже услышал хорошо и бодро ответил:

— Ну да!

— Понятно. Часовой никогда не спит. Слушай, советский часовой, тебе не приходила мысль о необитаемом острове?

— Не понимаю.

— Ну, вот так: забиться в какой-нибудь отдаленный от цивилизации уголок и пейзанствовать.

— Не приходила такая мысль.

Матвей критически посмотрел на меня и вздохнул.

— Жалкое порождение цивилизации. А я зимой прочитал, что какой-то то ли английский, то ли американский студент обосновался в одиночку на острове, и, грешным делом, ему позавидовал.

— Не вижу повода.

— Повода? Сам себе бог, сам себе царь, сам себе герой. Это что, по-твоему, не повод?

— Ты — без людей?

— Я. Без людей.

— А поговорить?

Матвей сорвал травинку, пожевал.

— Это верно, поговорить не с кем. Пятница непременно нужен. Вообще-то, был бы Робинзон, а Пятницами пруд пруди.