– Мы ж с колледжа втроём.
Подошел Стремянный, поддерживая под локоть полненькую курносую девушку в черном платке и распухшим от слёз лицом. Рот её был горько поджат.
– Илья Викторович, это Валя, – представил Стремянный. – Та самая, невеста.
При слове «невеста» по губам Вали скользнула скорбная тень, – больно неуместным показалось оно на кладбище.
Гулевский и Валя замялись, не зная, кто кому должен первым выражать соболезнование. Гулевский просто притянул девчушку к себе.
– Видишь, как бывает, – пробормотал он. – Думал познакомиться на свадьбе.
Мимо проходила жена Гулевского. От недоброго её взгляда Валя вздрогнула, невольно вжалась в плечо Гулевского.
– Не обижайся. Для нее сейчас все живые – виноватые, – Гулевский огладил русую девичью головку. – Это пройдет… Если вообще пройдет.
Он вдруг увидел жену со спины, – постаревшую, обмякшую, Будто из тела вынули кости. Она шла, перебирая ногами и вытянув руки к поджидавшему холёному мужчине в норковой шубе.
На поминках, устроенных в двухкомнатной квартирке, что снимали Костя с Валей, один за другим говорили Костины товарищи. И хоть понятно, что в таких случаях говорится лишь хорошее, Гулевский с удивлением ощущал, будто говорят не о его сыне, а о ком-то, кого он не знал: общительном, открытом к друзьям, надежном в жизни и в деле человеке.
Подошла Валя. Платок она сняла, и русые, сведенные в кичу волосы придавали её простенькому личику выражение потерянности.
– Илья Викторович, я должна вам показать… – она потянула Гулевского в смежную, крохотную комнатку, подвела к подвешенным над письменным столом книжным полкам, одна из которых – он сразу увидел – была уставлена его книгами: монографиями, пособиями, из-за которых топорщились юридические журналы с его статьями.
– Не знаю, как быть с этим, – неловко произнесла Валя. – Я съезжаю к маме. У неё лишнего места нет. К тому же я-то не юрист. Костя сказал, что собрал все ваши публикации.
– Отдай в библиотеку, – невнимательно посоветовал Гулевский.
Валя удивилась:
– Удобно ли? Все-таки дарственные.
«Дарственные»?! – Гулевский потянулся к полке. Снял одну, раскрыл, следом, задрожавшей рукой, – другую, наугад – третью. На титульном листе каждой книги стоял авторский экслибрис: посвящение от отца сыну. «Учись, балбес! Наука ждать не станет». Или – «Моему единственному, любимому сыну – с надеждой и упованием», «Костику от отца – свершая, свершишься».
– Что-то не так? – Валя, заметив, как перекосило его лицо, встревожилась.
– Всё так, – прохрипел Гулевский. Всё было так, за одним исключением. Он не дарил книги сыну и не писал посвящения. Все эти надписи сочинялись самим Костей – ещё в школе сын часами старательно копировал отцовский почерк.
– Долго собирал? – он отвёл глаза, чтоб не выдать себя.
– Всякий раз от вас возвращался с новой книгой.
«Всякий раз»… Полка едва вмещала книги, журналы. Меж тем виделись они с сыном мельком, хорошо, если два раза в год.
Гулевский ухватил себя за глотку, чтоб не зарыдать, но почувствовал, что не в силах сдержать подступившую истерику, и – опрометью бросился из квартиры. Что-то крикнула вслед перепуганная Валя, кто-то пытался удержать его в прихожей, но он вырвался. Кто-то – как будто Егор Судин – с одеждой в руке нагнал на улице – и заставил-таки натянуть пальто и шапку. Хотел проводить. Но Гулевский грубо избавился от навязчивого провожатого, забежал в ближайшую подворотню и, более не сдерживаясь, закричал в голос. Кричал, зажимая рот, чтоб не переполошить тёмный, равнодушный к нему двор, и мерно бился головой о крышку помойки.
Ему сделалось воистину худо.
Только что он потерял сына во второй раз. На кладбище он хоронил человека, рождённого от него, но жившего своей жизнью, своими, чуждыми Гулевскому интересами. Было его безумно жалко. Но все-таки то был родной по крови, но чужой по духу человек. И это несколько смягчало горечь утраты. И вдруг оказалось, что всё не так.
Все эти годы рядом метался лишённый родительской любви мальчишка. Пытавшийся добиться от чёрствого, кичливого отца уважения, заслужить его одобрение. И что встречал? В мозгу Гулевского с фотографической ясностью воспроизводились их редкие встречи, робкие фразы сына, собственные язвительные ответы, колкие насмешки. Чванливый самодур, не способный разглядеть родную, трепетную душу. Как же печёт сердце!
Гулевский рванул рубаху, скребанул ногтями по груди, пытаясь вырвать наружу глухую, яростно грызущую боль. Так в поисках глотка воздуха рвет собственную глотку отравленный газом. Если бы мог, Гулевский разорвал грудь, не колеблясь. Но разорвать было нечем, и на теле остались лишь кривые, сочащиеся полосы.