Перед заводоуправлением раскинулась довольно большая лужайка, доходившая до речки, на другом берегу которой начинались дома рабочего предместья. То тут, то там на лужайке пробивалась молодая травка, голая земля была влажной от зимних дождей. Рабочие видели ребятишек, бегавших по грязной дороге на том берегу, женщин, стоявших в своих двориках и наблюдавших за тем, что происходит перед заводоуправлением. И теперь на лужайке, вблизи своего родного квартала, рабочие почувствовали себя спокойней, уверенней. Столпившись у ограды, они смотрели на заводские окна и ждали.
26
Маноглу из окна своего кабинета глядел на горстку забастовщиков, маячивших на лужайке. Он хотел улыбнуться довольной улыбкой, но после легкого удара, который случился с ним прошлой зимой, губы у него складывались лишь в жалкую гримасу, которая не передавала его настроений, выражая всегда страдание. Он одряхлел и с трудом передвигался, опираясь на трость. Но ни на день не покидал он своего завода.
Иногда, особенно в сумерки, он смотрел в окно на высокие заводские корпуса, представлял себе, как выглядят цеха, машины, и мысленно обходил свои владения. Он сам точно превратился в привидение, в тень человека, который, расставшись с детскими мечтами, удалился от людской суеты и отказался от маленьких радостей, твердых моральных устоев, идеалов, чтобы обрести иллюзию могущества.
Он был всего лишь игроком и ночью, страдая от бессонницы, старался убедить себя, что все поставил на карту. Но мучительные раздумья не давали ему ни на секунду покоя. Особенно донимали они его в минуты недомогания. Его любовница, высокая молодая женщина с длинными платиновыми волосами, от которой исходил всегда запах крепких духов, придя на свидание, ласково трепала его по щеке и уходила. После перенесенной болезни врач запретил Маноглу иметь дело с женщинами, а он берег свою жизнь и боялся смерти. Когда красотка подходила к нему, он не мог отказать себе в небольшом удовольствии: он привлекал ее к себе и поглаживал по спине. Красотка тем временем болтала, гляделась в зеркальце, старалась ничем его не возбуждать, вела себя совсем иначе, чем прежде.
После ее ухода на Маноглу находила сонная одурь. В памяти его всплывали давно забытые картины прошлого. Его лицо, напоминавшее мертвую маску, никогда и прежде не выдавало страстной любви, которую он питал к жене. Закрыв глаза руками, он старался прогнать мучительные воспоминания…
Несмотря на донимавшую его одышку и давящую боль в сердце, ему приходилось целыми днями обхаживать капризных американцев, всячески угождать им. А зачем? Почему не мог он хотя бы теперь, больной и разбитый, выбраться из пропасти, куда он катился?
Итак, Маноглу каждый день приезжал на завод. Сохранив ясную голову, он руководил своим предприятием, аккуратно принимал лекарства, прописанные ему врачом, а по вторникам, четвергам и субботам поглаживал по спине свою любовницу.
Но справляться с рабочими стало теперь гораздо труднее. Они были для Маноглу чуждой, враждебной массой, всегда таящей опасность. После оккупации он вынужден был коренным образом изменить тон обращения с ними. Улыбкой встречал он членов рабочих комиссий, угощал их сигаретами, говорил давно приевшиеся любезные слова. Рабочих он боялся и ненавидел. Маноглу понимал, что все дело его жизни висит на ниточке. Если бы забастовка разразилась годом раньше, она погубила бы его. Но за это время иностранцы успели снабдить власть имущих надежным оружием.
Послышался робкий стук в дверь.
Опираясь на трость, Маноглу доплелся до кресла.
— Войдите! — крикнул он.
Дверь приоткрылась, и в кабинет заглянул Симос.
— Вы звали меня, хозяин? — спросил старший мастер.
Вдруг Маноглу почувствовал сильное головокружение и опустился в кресло. Некоторое время взгляд его был прикован к ботинкам Симоса. Потом, придя немного в себя, он поднял глаза и посмотрел ему в лицо.
— Сдается мне, ты сильно постарел, Симос, — сказал он, и мастер испуганно вздрогнул. — Хотя тело у тебя еще крепкое. Ты, как я погляжу, здоров как бык… Но душой ты постарел… Поэтому никто больше тебя не боится, никому ты не можешь внушить страх.
— Понимаю, — пробормотал каким-то странным голосом старший мастер и опустил голову.
В первые дни после разгрома немцев, когда в стране управляла народная власть, Симоса арестовали, обвинив в том, что он выдал оккупантам Черного и других рабочих, расстрелянных за городом на шоссе. Как только Симос услышал предъявленные ему обвинения, он вскочил с места и стал кричать, что он, мол, возможно, и негодяй — он честно в этом признается, — но чтобы доносить немцам!.. Нет, у него есть чувство собственного достоинства, и до такой подлости он еще не докатился.