Когда Маркета Цервенкова, еще в ночной рубашке, в десять часов утра открыла ему дверь квартиры на первом этаже, по адресу: Усмальтовны, 4, налево, она откинула назад свои длинные черные волосы.
Если верить тому, что рассказывал Хайнрих об этой встрече четыре десятилетия спустя, когда Алекс его об этом спросила, Маркета рассмеялась удивительным грудным смехом и сказала как по писаному: «Мне просто хотелось посмотреть, как выглядит человек, который считает себя спасителем достойной сострадания чешки. Ты по профессии кто? Дипломированный инженер-производственник, насколько я слышала? Входи, можешь присоединиться, мы как раз завтракаем».
Смешно было до слез. Вспоминая свою мать, Хайнрих готов был хохотать во все горло. Подумать только, для того, чтобы услышать вот эти три фразы от своей предполагаемой жены, которую он предпочел бы взять в жены, не видя ее вовсе и с любыми прилагаемыми недостатками, он на несколько месяцев перенес экзамены на степень доктора!
Маркета была красива; пока Михаэль накрывал на стол, она у всех на виду прыскала на себя духами «Шанель № 5», которые Хайнрих купил в Базеле, послушавшись совета неказистой продавщицы с прыщавым лицом. Потом они втроем сидели за кухонным столом, пили жидкий швейцарский кофе, ели швейцарский шоколад и вели беседу на том приблизительно верном немецком, который Маркета и Михаэль учили в школе до Второй мировой войны.
Хайнрих заложил себе уши ватой и, свернувшись клубочком, уснул на диване в гостиной.
Времени у него было три недели. В последнее утро перед отъездом, дотошно перефотографировав все достопримечательности, которые поддавались фотографированию, а также длинные очереди возле продуктовых магазинов, он заглянул и в явно второстепенный филиал национальной галереи во дворце Штернберк.
Погрузившись в созерцание небольшого по размеру полотна Питера Брейгеля Младшего (1564–1638) (которое Алекс в 1997 году обнаружила на том же самом месте, с английским названием, которое Хайнрих, возможно, и не знал: «The Blind»[12]), он почувствовал, что у него во второй раз в жизни темнеет в глазах. На картине изображены были двое мужчин, которые брели куда-то среди бескрайней, мрачной местности. Намереваясь перейти реку вброд, один из слепцов, исполненный доверия, опирался на идущего впереди, которому вода доходила уже почти до горла, и тот, второй, легко мог бы спастись, но поскольку его ведет тоже слепец, то этот впереди идущий слепец, – думал Хайнрих, – уже на протяжении 450 лет перед мысленным взором каждого наблюдателя, вот-вот сделает следующий шаг и утопит своего товарища.
Когда Хайнрих вновь открыл глаза, он смотрел в пока еще молодое, остро очерченное и – вне всяких сомнений – еврейское лицо, тогда он еще не представлял себе, что такое еврейское лицо может быть на самом деле; безо всякого предупреждения перед его глазами возникло нечто, чего не бывает.
Черно-белыми были фотографии, на которых изображены были горы черно-белых двухмерных трупов после освобождения концлагерей; аморфная черно-белая масса, измордованно-обесчещенно гонимая, обесчеловеченная, уничтоженная, убитая, удушенная газом; с ними обращались как с какой-то мразью, с ползучими гадами, и все эти евреи, как примнилось Хайнриху, превратились в ископаемые тела вымерших животных – тонкий, с горбинкой нос Ханы казался линией, перпендикулярной по отношению к горизонтальной полоске рта, уголки которого теперь приподнялись в облегченной улыбке.
«Ради всего святого, как вы выжили?» – спросил он.
«Вы не немец», – сказала Хана; у нее был великолепный литературный немецкий.
«Я из Швейцарии».
«И вы действительно верите во все святое?»
«Когда мне было девятнадцать лет, я даже начал сомневаться. Мы ведь тоже голодали. Когда служил, то я первый раз в жизни упал в обморок; мы были в поле, совсем рядом паслись коровы, и вдруг я увидел, как бык взобрался на корову и стал ее оплодотворять, причем он так насильничал».
«Вы тоже голодали?»
«Да. Я говорю ерунду, простите меня».
«Вам самому придется нести свою небольшую вину».
Только сейчас он заметил, что ее тело, в противоположность лицу, было почти толстым, раздутым.
«Я ем сливки, – сказала она, поймав его взгляд, – и еще – маргарин без хлеба. Я врач. Мой муж тоже был врачом. Просто счастье, что у нас с ним не было детей».
Она увидела, что он что-то подсчитывает в уме.
«Мне тридцать. Мы поженились после войны. Ян. Да ничего страшного. Он умер естественной смертью. Просто он был намного старше меня».
Хайнрих встал, подошел к окну, и вдруг ему захотелось стать грубым, неотесанным камнем, замурованным в какую-нибудь стену этого города.