Джакко, вспомнив, как теленок, которому он накладывал в кормушку сено, положил морду ему на спину, так что пришлось отстранить его со словами: «С тебя шерсть лезет, не видишь что ли?» — велел жене:
— Пока не села, поставь на огонь пойло для скотины. А то вечно забыть норовишь.
Закончив труды, он с огромной нежностью вспоминал эту звериную ласку. Дыхание теленка было горячим и влажным, как его пот. Уйдя в воспоминания, он ел молча.
Иногда к ним стучалась Анна. Тогда поднимались все трое разом:
— Это хозяйка. Иди, открывай. Чего тянешь?
Пьетро не видел Поджо-а-Мели целую зиму. Слышал лишь разговоры отца с посетителями: новые лозы, питомник для фруктовых деревьев, семена лучшей всхожести. И первое вино — правда, бледное-бледное: оно отдавало серой и обжигало желудок.
Порой в трактир заходила и Гизола. При тете Ребекке она все молчала, и он только смотрел на нее издали. Но это было не слишком приятно. Выглядело так, будто они в жизни не сказали друг другу ни слова.
Несколько раз переболев простудой, ближе к июню он вместе с матерью вернулся в деревню. Дом немалую часть года стоял запертым, и по возвращении их всякий раз встречал запах мышей и известки. Чтобы открыть замки, приходилось поднажать. Поэтому на первый раз, чтоб не сорвать руки, звали Джакко. В обязанности Мазы входило вытереть пыль и вымести затянувшую комнаты паутину.
Гизола тоже помогала, но ей запрещалось трогать то, что может разбиться.
Пьетро в первый день был так взвинчен, что в голове у него мутилось. Еще припухшие за ушами железы болели.
Все, что ни попадалось под руку, он выдирал с корнем одним рывком, обрывал усики у лозы. Или бил колом о дерево, сдирая кору. Отрывал сверчкам ножки и крылья и насаживал их на булавку. И замирал, прислушиваясь, когда над ним проходило облако. А стоило ему пройти — ждал следующего, словно хотел, чтобы его заметили.
В конце концов, пошел дождь — тихо, без грома, и перестук капель под водостоками не умолкал. Потом облака разошлись, и над холмами, по ту сторону дождя, зависли солнечные лучи. Дождь занавесил их тончайшими нитями — любой порыв ветра легко их порвет. Раскинулась радуга, будто только и ждала наготове.
После ужина Анна позвала в дом Мазу и других жен батраков. Те зашли, спотыкаясь все вместе на каждом шагу.
— Присаживайтесь.
Они отвечали, как всегда:
— Не хотим вас стеснять, хозяйка.
— Садитесь, говорю вам.
Анна следила, чтобы ей оказывали должное уважение, но притом искренне любила этих женщин.
Гизола, серьезная и внимательная, стояла позади всех — и Пьетро, которому надо было учиться, взглянул на пробор в ее волосах, уложенных на манер дратвы, небрежно намотанной на шпулю, и больше не обращал на нее внимания, пока мама не велела ей принести из другой комнаты клубок. Она тут же повиновалась, как большая марионетка. Потом села в уголке, поставив ноги на перекладину стула и не сводя глаз с хозяйкиного рукоделья.
Заметив это, Анна слегка откинулась на канапе, приподняла руки и сказала:
— Вот. Держим крючок вот так, потом подцепляем нитку… заводим вот сюда… и вытягиваем. Все очень просто.
Орсола с красным от прожилок носом, воскликнула, ничего не поняв:
— Какая ж вы умелица!
Маза повернулась к внучке:
— Небось, хотела бы научиться?
Тогда Орсола, почесав голову спицей, заметила:
— Гизола молодая, у нее пальчики послушные. У нас-то уже не гнутся.
— Да и зрение не то, — добавила та, что видела хуже всех — Аделе.
— Да что мы умеем? Похлебку мужу сварить — и то кое-как.
Все засмеялись, а Маза воскликнула:
— Вы посмотрите, какие у хозяйки нежные пальчики! Прямо не верится!
Анна отложила рукоделье и, покраснев, вытянула руку над столом, поближе к свету. Дала рассмотреть ее с обеих сторон. Рука была маленькая и пухлая, с короткими широкими ноготками.
Пьетро слушал их, но ему чудилось — все вокруг происходит, точно во сне. И матери, когда она к нему обращалась, приходилось по два-три раза повторять одно и то же:
— Да что ж ты такой рассеянный? Ты же слышишь, что тебе говорят!
Но он, скованный какой-то странной тревогой, боялся отвечать. Только пересел со стула на канапе, не в силах очнуться от ставшего уже привычным испуга. Эта отстраненность затягивала, и от нее ему порой становилось хорошо и жутко. Наконец он задремал, уронив голову на колени. По знаку хозяйки Гизола приблизилась и легонько ткнула его в руку спицей, чтобы он встряхнулся. Пьетро, с головой ушедший в свою искореженную пропасть, поначалу не шевельнулся. Потом, не поднимая глаз, стукнул ее. Теперь Гизола стала частью грубой реальности, которая была слабей его отчужденности. С острой болью он почувствовал эту разницу.