Безумия, что было до рождения самого понятия «разум», что являлось антитезой ему, что происходило из глубин первых времён…
Фрески сменяли одна другую. Напоминания о беззаботности и бесшабашности юности, оставшихся позади вместе с летним теплом божественности и сладким нектаром поклонения смертных.
То было.
Его нет.
В достатке лишь увядание, да скука, развеять малую толику которой призваны жалкие подобия истинно разумных, тля возомнившая о себе невесть что. А потому – тьма гуще, тени мрачнее, корни толще, отвратней.
Шевелящиеся отростки тянулись к насекомым, роняя на каменные плиты густые тягучие капли, перекручивались и перистальтично пульсировали, раздуваясь и опадая, точно опарыши, всласть наевшиеся мертвечины. Из коридоров стонали незримые души замученных глупцов, решивших, что в грёзах можно отыскать покой.
Лампы замигали, заискрили, разом засияли красным, бросая зловещие блики на корни и тараканов, кроваво отсвечивая на фресках, забрызгивая кармином и багрянцем сцены падения.
Волны страха, столь плотные, что били в голову лучше выдержанного вина, заставили его блаженно застонать, видоизменяя и дробя ткань грёз, обращая их в иное, новое, голодное и злое.
Толстый корень экстатично дёрнулся и лопнул, забрызгав всё окрест густым едким маслянистым соком, и из него полезли, прогрызая путь наружу, белые жирные личинки. Каждая с кинжал длиной, каждая с длинными острыми зубами, каждая слепая от рождения, но чувствующая страх лучше, нежели охотничий пёс зайца.
Один за другим лопались корни, высвобождая всё новых и новых червей, а те, в свою очередь, стремительно ползли на запах страха.
Старший вспомнил про огонь и попытался ударить, но в чужом доминионе не следует рассчитывать на магию, коль того не пожелает хозяин, а ты – лишь жалкий червяк, пародия на истинного властелина незримого. Потому с пальцев чародея сорвались две жалких искры, опавшие, на отсвечивающий багровым пол. Слуги вытаращились на своего командира и потеряли драгоценные секунды – две личинки сложились и прыгнули, впиваясь трусу в икры, прогрызая себе путь вперёд, через кожу и сухожилия, к сладкой крови и горячему, исходящему паром мясу.
Писклявый взвизгнул, неловко отшатнулся, потерял равновесие, рухнул на пол, и тотчас же оказался погребён под шевелящимся, чавкающим и хрустящим покрывалом.
Он заорал, попытался вскочить, стряхнуть с себя напасть, вот только ноги уже не слушались, и всё новые и новые личинки вгрызались в плоть, такую свежую, такую сочную, такую желанную. Жалкий кричал всё громче, беря новые и новые ноты, а личинки копошились, сытно чавкая, перемалывая кости, наползая, наваливаясь, придавливая склизкими кольчатыми телами.
Одна из них заползла в рот и вопль прервался, превратившись в приглушённый хрип. Всё новые и новые белёсые убийцы продирались через частокол зубов, внутрь, туда, где из желудка вело столько троп и дорожек, которые можно прогрызть, дабы утолить ненасытный голод.
И трус всё ещё жил, пытался ползти, цепляясь остатками пальцев за корни, тела личинок, камень пола, ибо лёгкая смерть есть награда, которую следует заслужить, и лишь хозяин грёз решал, кто достоин подобной чести, а кто - нет.
Из теней на полу медленно выросли сгорбленные худые фигуры. Лысые, с бугристой кожей, длинными руками, оканчивающимися когтистыми пальцами. Пустые провалы глазниц устремились на выживших и те побежали. Бросили умирающего и понеслись вперёд, не разбирая дороги.
Главный в троице – уже паре – бежал прямо, здоровяк свернул направо, погружаясь в липкую и густую тьму. Четыре слепых гончих устремились за командиром, остальные направились за ним. Шли – не бежали, аккуратно ступая по скользким от крови плитам, а тупой и покорный бежал, оскальзываясь, спотыкаясь и падая, купаясь в застоялой чуть подтухшей крови, капающей с пололка. Когда он посмотрел наверх, то безумно заорал и рухнул, свернувшись калачиком, не в силах видеть освежёванных друзей, родных и близких, с укором глядящих на него застывшими мёртвыми глазами.