Так он и лежал, безвольный, сдавшийся, сломленный, не попытавшись взять топор и продать жизнь подороже. Тот, кто каждый день следовал за другими и не ведал собственных целей, не достоин ничего, кроме как повиснуть на крюке.
Слепые гончие спеленали его по рукам и ногам, острыми когтями содрали одежду, а после – вонзили под ребро крюк. Цепь резко натянулась и отправилась под потолок, а визжащее, точно поросёнок, тело, задёргалось, затрепетало, но было поздно. Пришло время остаться без кожи.
Он не стал глядеть на это – много чести – и отправился вслед за первым, а теперь и последним из троих.
Тот, кого он отпустил много лет назад, и кто пришёл, повинуясь зову, не собирался идти на закланье. Он дрался – подстрелил одну гончую, ещё двух ранил, а после у него кончились патроны и маг, бесполезный, лишившийся своего всепожирающего пламени, нёсся вперёд, подобный ветру.
Пот градом тёк по его лицу, смешиваясь с каплями крови и жирным масляным соком корней, пульсирующих всё быстрее, всё яростнее. Он задыхался, держался за бок, который уже обхватила своими когтистыми пальцами боль, но не останавливался, не сдавался. Какие-то остатки человеческого в этом глисте всё же нашлись.
Коридор кончился, выводя беглеца в обширный, заросший чёрными корнями зал, посреди которого возвышался массивный трон, чёрный с золотыми прожилками, внутри которых сверкали мириады звёзд.
Последний таракан, которого ещё не раздавила незримая стопа вечности упал, не в силах сделать больше ни шага, тяжело выдохнул, сел, лихорадочно перезаряжая револьвер, трясущимися пальцами. Беглец ждал гончих, но те не пришли, зато явился их хозяин, приказав грёзам даровать себе привычный облик: невысокое, с беленой кожей и большой головой, начисто лишённой глазных впадин, тоненькими ручками и ножками тело достойное ребёнка, оно даже могло показаться забавным, если бы не ужас, которым он щедро обласкал его.
Ничтожный жаждал сказать что-то, но кто давал ему право осквернять своей мерзкой речью священный мир грёз? Пёс не смеет тявкать без разрешения. Насекомое – тем более.
Он пал ниц, распластавшись на каменных плитах, придавленный тяжестью воли, превосходящей его собственную, револьвер выпал из ослабевшей руки.
Сладкое отчаяние – такое вкусное, сочное, настоящее – приятно согревало, наполняя сердце тягучей истомой и можно было бы поиграть чуть дольше, но глуп тот, кто жертвует поистине важным ради сиюминутной радости.
И в этот самый миг чёрные корни обхватили руки и ноги распростёртого и вознесли его ввысь, дабы низвергнуть в пучины безвременья. Они давили, тянули и рвали, дробя кости и отделяя плоть.
Первой не выдержала левая нога – в колене отчаянно вопящего низшего громко хрустнуло и то, обдав зал фонтаном брызг, разлетелось во все стороны костяной крошкой, а оторванная нога устремилась вниз. И почти сразу же – да славится симметрия! – не выдержала правая рука.
Пару секунд трепыхающееся и исходящее кровью тело трепыхалось, а потом одновременно оторвались оставшиеся конечности и четвертованный обрубок, обезумевший от страдания, рухнул в лужу собственной крови, дёргаясь и извиваясь подобно гигантскому червяку, коим он и был.
Корни устремились в раны, проникли внутрь, продираясь сквозь плоть и кровь, они вонзились в глаза, которые лопнули подобно спелым виноградинам, сжатым пальцами, они вонзились в уши и проникли в рот. Они были в нём и были им, и он стал ими, растворившись без остатка во всепоглощающей боли, сжигающей разум дотла.
***
Тихо догорал костёр возле занесённых землёй старых металлических ворот, подле него в обнимку лежали три обнажённых тела, в пустых глазах которых нельзя было разглядеть ни крупицы рассудка. Жалкие грезили о смерти и боли, и грёзы отвечали им во плоти, преображая саму материю, коя всегда вторична пред мыслью и идеей.
Вот тела, мягкие и горячие, податливые, точно воск, размягчились, начали сливаться, рождая многотела, единого в разности своей и инаковости. Туловища соединялись в единый торс, рёбра, щелкая, слипались, образуя костяную броню, что оберегала три сердца, бьющихся отныне в унисон, ноги сплелись, сцепились мышцами, даровав силу и прочность, недоступную простому смертному. Три головы накрепко срослись одна с другой, и замершие в гримасах ужаса и боли лица – эти маски отчаяния – глядели в разные стороны. Лишь рук у кадавра осталось шесть, но те удлинились, вытянулись, обрели новые суставы.
Медленно, точно марионетка, трепещущая на незримых простому глазу нитях, единый в трёх лицах раб встал, и заковылял прочь, во тьму леса.