— Что вы? — спрашиваю.
— Я, говорит, исполнил ваше приказание.
— Что такое? Объяснитесь толком, я вас не понимаю…
— Вы мне велели жениться, — я женился…
Я просто рот разинул от изумления. Глупость моего собеседника превзошла всякие смелые ожидания.
— Ну, что ж, поздравляю, — говорю. — Давай вам Бог счастья…
— И вот еще новая пьеска, только что написал…
— Вот тебе раз! Да ведь я вам советовал жениться нарочно, чтоб отвлечь вас от писательства, а вы все-таки продолжаете стремиться к литературе.
— А я-с думал, что вы нарочно заставляли меня жениться, чтоб у меня пьесы лучше выходили…
— Ну, уж коли вы так рассудили, то делайте, что знаете, а мне теперь ваших произведений читать некогда. Извините.
«Только таким образом я и отделался от этого непризнанного собрата по оружию», — закончил свой рассказ Александр Николаевич.
Пришел к Островскому знакомый и, не застав его дома, вошел в квартиру и стал дожидаться его возвращения. Слуга Александра Николаевича сказал ему, что барин обещался скоро приехать. Минут через пятнадцать действительно вернулся домой драматург и, войдя в переднюю, спрашивает лакея:
— Никто не был?
— Какой-то господин вас дожидается…
— Кто такой?
— Не могу знать… Неизвестный!
— Чего ты врешь! «Неизвестный» только один и есть в опере Верстовского «Аскольдова могила», но он до меня никаких дел не имеет.
Во времена существования московского артистического кружка Островский был его частым посетителем. Однажды подходит к нему там провинциальный актер из категории «посредственностей» и здоровается с драматургом, который, будучи всегда приветливым, на почтительный поклон его ответил вопросом:
— В Москву за песнями? Погулять да отдохнуть к нам пожаловали?
— Да. Хочу взглянуть на ваших знаменитостей, — насмешливо проговорил актер, — надо нам, провинциалам, от ваших хваленых гениев позаимствоваться…
— Доброе дело! — спокойно заметил Александр Николаевич. — Но только вряд ли усвоите что-либо. Мудрено от талантов позаимствоваться…
— Ну, уж и мудрено!
— Да вот кстати я расскажу вам, какой со мной сегодня случай произошел. Нанял я к кружку извозчика. Попался дрянной. Лошаденка дохлая, еле ноги волочит. Стегал он ее, стегал, ругал, ругал, а она не обращает ни малейшего внимания на его энергичное понуканье и даже, точно нарочно, тише пошла. Я и говорю ему: пора бы твою клячу на живодерню, для извоза она не годится, на хлеб себе с ней не достанешь.
— Это верно, — ответил извозчик, — подлости в ейном карахтере много. Уж чего я на ней не перепробовал: и ласку, и кормежку хорошую, и кнутовище здоровое, а ей хоть бы что, ничем не пронять. Сколько разов я ее на бега водил, чтобы, значит, поглядела на рысаков да переняла бы с них проворство, но и эхо она без всякого внимания оставляет.
Актер, конечно, повял намек и поспешил скрыться.
В конце своей жизни, как известно, Александр Николаевич получил важную административную должность. Его поставили во главе управления московскими императорскими театрами. Однако, ему не суждено было долго занимать этот пост: он неожиданно скончался в своем костромском имении.
Несмотря на свой ум, доброту и приязнь к артистам, им многие были недовольны во время его кратковременного начальствования. Островский всю жизнь свою прожил «вольным» человеком, никогда нигде не служил, и поэтому немудрено, что к своим служебным обязанностям приступил крайне неумело, неловко, что ставилось ему в вину. Действительно, многие распоряжения его были странны, но к ним нельзя было относиться строго, принимая во внимание его неопытность, которая в механизме театрального дела несомненно играет первенствующую роль.
Первое, с чего начал Островский свою деятельность, было то, что он облачился в форменный виц-мундир и фуражку с кокардой. Затем устроил себе в доме дирекции особую приемную комнату, посреди которой поставил громадный стол и покрыл его красным сукном.
Когда его кто-то спросил:
— К чему это вы, Александр Николаевич, надели на себя не идущий к вам виц-мундир и с красным околышем фуражку? Вас никто не привык видеть в таком странном одеянии.
Он серьезно ответил на это:
— К чему?! Я удивляюсь вашему вопросу… Я ведь теперь человек официальный.
Бывая в Москве, я часто посещал Островского. Во время его «управления театрами» мне случилось гостить в Белокаменной продолжительное время. Однажды он спрашивает меня между прочим:
— Поди, вы частенько встречаетесь с артистами?! Не слыхали ли чего? Что говорят? Довольны ли мной?
— Кажется, довольны, все вас очень любят, но за некоторые распоряжения по вашему адресу шлются упреки и осуждения.
— За какие же это? Любопытно… Я, кажется, ничего такого еще не сделал…
— Да вот, например, говорят, что вы с оперными не совсем справедливы.
— В чем же это я несправедлив? Это для меня новость!
— Говорят, что вы незаслуженно и жестоко поступили с певцом N., уволив его в отставку. Вы почему-то нашли его лишним, между тем, по общему отзыву, это был полезный и добросовестный труженик, да и получал-то он в сущности гроши.
— Так ведь его оклад понадобился для прибавки другому…
— Вот за это-то больше и негодуют. Обижая одного, вы делаете другому ни за что, ни про что прибавку.
— Вот это мне нравится! — вдруг заволновался Александр Николаевич. — Я несправедлив! Да кто же может быть справедливее-то?.. Прежде чем упрекать меня, недовольные мною спросили бы лучше: много ли я прибавил X.? Он получал девять тысяч рублей, а я ему для округления накинул только одну тысячу… Разве ж, это для него много?.. При девяти тысячах одна — пустяки… Да, кроме того, за него очень уж просил меня Рубинштейн. A как ему откажешь?! Вот вы и поймите, какова логика у нерассудительных людей! Им-то легко меня обвинять, а побыли бы в моей шкуре, не то б запели…
По инициативе Островского, в Московском Малом театре были учреждены ежегодные пробные спектакли во время съезда провинциальных актеров Великим постом. Александр Николаевич очень охотно допускал всех и каждого до этих так называемых «закрытых» дебютов.
Я гостил в Москве как раз в самый разгар пробных спектаклей, когда «испытывали свои малые силы на большой сцене» чуть ли не все захолустные премьеры и премьерши, собирающиеся в Белокаменной постом на обычный актерский рынок.
Как-то Островский говорит мне:
— Вы бы заглянули в театр, полюбовались бы на дебютантов…
— А разве это интересно?
— Еще бы! В будущем многообещающие…
— А в настоящем?
— Стараются быть многообещающими…
— Бываете ли сами-то на этих представлениях?
— Нет…
— Почему?
— Надоело.
— Чем же?
— Безобразие.
— А будет ли кто из них принят?
— Нет.
— Так зачем же давать им дебюты?
— Очень уж просят… Из сострадания…
— Из сострадания? Какого сострадания?
— Пусть поразвлекутся постом… Это даже, может быть, от кутежа отвлечет тех, которые пить люты…
Островскому нравилось напускать на себя болезненный вид. Он делал страдальческие гримасы, охал, стонал и в этом доходил до того, что верил самому себе в страшном недомогании. Это была вечная слабость знаменитого драматурга, впрочем, очень невинная и ни для кого не беспокойная.
На репетиции своих новых пьес Островский часто приезжал совсем едва двигавшимся, с неизменною жалобою на свою застарелую хирагру[34]. Бывало, подойдет к нему кто-нибудь из артистов и, вглядываясь в его недовольное лидо и в нервное подергиванье плеч, сочувственно спросит:
— Как ваше здоровье, Александр Николаевич?
Островский начнет еще более пожимать плечами, бессильно опустит руки, склонит голову на бок и тихим, жалобным голосом ответит:
— Извините, сейчас ничего не могу вам на это сказать… спросите немного погодя… ночью же было худо…
Александр Николаевич любил играть в «винт». За картами он был всегда разговорчив, и забавные выражения, одно другого лучше, типичнее, так и слетали с его языка. Для партнеров это было большим наслаждением. Сдадут ему, бывало, плохие карты, он начнет усиленно пожимать плечами и ворчать: