Да, я все понял слишком отчетливо, в очередной раз, с прозрачной, как детские мечты, ясностью обнаружив себя в продавленной, разъезженной до овражных глубин колее прожитой жизни, из которой невозможно выбраться, не совершив безумный, отчаянный рывок – не взлетев. Но билета на самолет у меня еще не было и, поймав эту озорную, с ироничным привкусом, мысль, я вдруг почувствовал, как какое-то истерическое веселье внезапно поднимается, вырастает из меня, готовится выпрыгнуть из глаз, сорваться с языка, наброситься на редактора с вызывающим куражом. И когда, наконец, Тарас Григорьевич оторвался от чтения, и, еще только готовясь метнуть в меня уничтожающий взгляд, сочно почесал затылок, а затем с целлофановым шорохом просунул пальцы левой руки между пальцами правой, я спросил с издевательской паузой между словами:
– Что… не нравится?..
Он крякнул и медленно, по редакторской привычке взвешивая полушариями мозга слова, произнес, даже как будто извиняясь:
– Видите ли, товарищ, как вас… Юрий Ефимович, видите ли, Юрий Ефимович, я понимаю, что вы писали эти стихи от души… но ведь они не для… Словом, это не газетный вариант.
– Простите, – встрепенулся я, – а что, поэзия, по-вашему, подразделяется на варианты?
– …и потом, – продолжал Тарас Григорьевич, не выпуская из-под контроля мысль и не слушая меня, здесь есть еще два больших НО.
Он сделал паузу, будто прикидывая, стóит ли вообще делиться со мной своими соображениями, потом все-таки продолжил.
– Во-первых, – сказал он, – если бы ваши стихи были написаны на государственном языке, тогда… знаете ли, еще… А то вы сами понимаете, сколько мы печатаем на русском. Нечурин, Котов, ну, вы знаете наших поэтов. И еще этот, Февралев, очень часто…
– Выходит, не пишут на украинском! – опрометчиво заявил я несколько унизительно для редакторского уха.
– Ще й як пишуть! – ответил он, внезапно переходя на державну мову. – Але, розумієте, за радянські роки, за десятиріччя тоталітарності, як це не прикро, втрачена мова, відсунута за непотребою. Це жах, і це ганьба!
Он отъехал назад в своем кресле на роликах и, театрально поджав губы, повернулся к окну. Наступила пауза, в протяжении которой мне даже стало как будто жаль Тараса Григорьевича: удивительно, но в нем обнаружилась столь несвойственная редакторам патриотическая искренность. Однако пришел-то я сюда не за этим. И, сочувственно выждав несколько минут, я заметил, упорно выгибая свою линию:
– Тарас Григорьевич, но я не умею писать на украинском. Я люблю его, в достаточной степени владею, даже горжусь, что по колориту звучания он признан вторым в мире после итальянского. Однако мыслю я на русском, излагаю эти мысли на русском, и стихи, сами понимаете, могу писать только на русском. Вот какая штука.
– Так. Да, – ответил он, раздражаясь. – Я понимаю. Але… Відверто кажучі, ваші вірші, хоч і на російській мові, не підходять для нашої обласної газети. Це вже друге НО, про яке я казав спочатку.
– Чому? – спросил я, невольно стараясь удержаться на эмоциональной волне разговора. – Чого в них бракує? Вам, як редактору, не подобаються рими? Чи незрозумілі образи?
– Навпаки! – ответил Тарас Григорьевич. – Все доволі ясно і прозоро. Але саме це і лякає мене, як головного редактора. Ось ви самі розумієте, щó написали про своє рідне місто?
– Ну, в общем-то да… – ответил я слегка озадаченно, хотя и начал понимать, куда он клонит.
– А ось, якщо вам не важко, зачитайте мені вголос, будь ласка, оцей, скажімо, вірш.
И он передал мне листок, лежавший теперь первым в тонкой стопочке моих произведений. Я взглянул на заглавную строку и усмехнулся.
– Вы шокированы моими откровениями? – спросил я с ядовитой улыбкой.
– Юрій Юхимович, – сказал Тарас Григорьевич со вселенской усталостью в голосе, – повірте мені, я стільки всякого різного перечув і передивився, що вже нема в світі такого дива, щоб спроможно було мене якось вивести з рівноваги. Прочитайте вголос, і самі побачите, як ви безбожно хаєте і принижуєте своє рідне місто, вважаючи себе його патріотом!