— За что ты так, парень, на деревню осердился?
— Так вышло. Ты меня в Кладбинку не завезешь?
— В Кладбинку? Не-ет. Далеко не путь. А что тебе в нашей Кладбинке?
— Родился там.
— Да ну-у-у… Чей?
— Феклы Чаминой. Могутная такая красивая тетя.
— Не знаю, врать не буду. До Железного довезу, оттуда машинешки ходят. Переночуешь у нас, и утречком я тебя отправлю. Ты мне скажи все ж таки, почему ты свою Кладбинку покинул?
— По дурости.
— Ничего себе дурость, мать родную бросил.
— Не говори, земляк. Черти тогда меня на полати занесли, не сам залез.
— А при чем здесь полати?
И неожиданно для себя Федор начал рассказывать.
Ни перед чем не стояла Фекла Чамина, чтобы выучить, человеком сделать разъединственного сыночка. Феденька для нее был все: семья, забота, радость, надежда, жизнь. В Кладбинке в те времена учили только до четвертого класса, и Фекла определила Федю в районную школу-десятилетку, выпросив его на квартиру к знакомому ли, родственнику ли, но Федя звал его дядей.
Федька заканчивал уже седьмой класс. Была весна, был май, было солнышко. По ограде одуванчиков цвело — как мешок новых пятаков кто рассыпал. Все окна настежь раскрыты. Федька сидел и читал географию, готовился к экзаменам. И вот она, соседская Наташка, в окне.
— Федя, у тебя немая карта Европы есть, дай позаниматься.
— Сейчас.
Той карты сроду и на полатях не было, а Федька полез. Судьба уж, видно. Забрался — ружье возле стенки. Наставил попугать, давнул на спусковой курок — без глаза девчонка.
— Дяде — суд, мне — суд, Наташке — увечье.
— Ладно, не насмерть. Вот было бы горе обеим матерям, — покачал головой Иван. — Твоя-то живая хоть?
— А кто знает. Растерялись мы с ней. Суд меня пощадил, тогда и Наташкина мать простила, да я не мог простить ни себе за Наташку, девчонка красивая была, ни матери за свое безотцовство. Ты не улыбайся, Иван, а тяжелый этот камень.
Неожиданно, будто кто ножом небо распорол, сыпанул ливень, затарабанил по кузову, занавесил окна.
— Догнал ведь все-таки, паразит, — выругался Иван и вдавил до отказа акселератор.
А навстречу автобусу уже бежал человек, махал пилоткой и что-то кричал. Краев открыл дверку, сбавил скорость, человек вскочил на подножку, потыкал себя пальцем в грудь, показал вперед, потом поднял палец над головой и тогда только выдавил:
— Я… первый.
— Ты, парень, случаем, не с дождем выпал? Бывают такие явления в природе. Ты кто?
— Солдат я. Демобилизованный… Стоп, стоп, стоп. Приехали.
— Не вижу, чтобы приехали. — Федор прищурился. — Колышки вон какие-то вижу.
— А вот это и архитектура вся, — сказал Краев.
— Да шинель еще моя с вещмешком. Первый я тут! Понимаете?
— Ну, первый, пусть первый, да кто ты есть?
— Демобилизованный воин рядовой Балабанов. Александр.
— Где ж твоя амуниция, демобилизованный воин?
— Я сказал — в вещмешке. Вещмешок под шинелью, шинель на колышках. Дождь перестанет — обмундируюсь в сухое. Ясно? Солдатская смекалка.
— Так ты что, солдат, и домой не поехал?
— А на кой? Я два года как из дому, тут не бывал еще.
— Отчаянный.
— Наша вся порода такая. Это не они? — прислушался Балабанов. — Поют!
— Хватай скорей одежду, беги, в отряде девчат полно.
Пели кто как умел, лишь бы громче, и потому получалось вразнобой, ни слов, ни смысла не разобрать, сплошные я-я-я какие-то, но мотив песни все же улавливался, и Федор вспомнил, что музыку эту играл духовой оркестр на той самой станции, с которой он очутился здесь. И еще вспомнил Чамин слова по вагону «Станем новоселами и ты, и я», которые читались в такт музыке, но из какого кино музыка — не мог вспомнить. Песня постепенно смолкла, зато, немного погодя, сразу и совсем рядом взбугрилось «ура». Визг, шум, хохот, столпотворение. Молодежь.
Анатолий других успокаивал, а самому до чертиков хотелось врезаться в гущу орущих, хохочущих и толкающихся, но теория освоения целинных и залежных земель кончилась, началась практика. Дорога не в счет. Там всеми и всем руководил товарищ паровоз, теперь твоя очередь, товарищ директор совхоза. А с чего начинать, если кругом степь да натыканные в нее колышки.
— С чего будем начинать, Евлантий Антонович?
— С митинга, конечно. Объявляй. Такое не часто бывает.
— Товарищи комсомольцы! Митинг, посвященный прибытию на целину, считаю открытым. Кто хочет сказать? Выступить… Ну? Кто первый…
Анатолий почувствовал, что с митингом у него ничего не получится, зря он послушался. То, что они здесь — уже торжество, и, наверное, надо было дать людям переодеться в сухое, разбить палатки, отдохнуть, подумать, потом разве что наподобие собрания организовать, а так вот, с лету, со стремян — не двадцатые годы. Правильно, не двадцатые — пятидесятые. Пятидесятые, шестидесятые, семидесятые… У комсомола нет незнаменательных десятилетий. И не будет.