— Где?
— Да все там же, в коровнике.
— Суседушка, наверно, завелся, — отшутилась Настя и взбежала на крыльцо.
Она собиралась сразу сказать матери о Даньке, но та перебила ее.
— Ну ты, Настасья, совсем уж с ума сходишь, обленилась, — приняв от дочери подойник, заворчала Марфа. — Меньше не могла? Да ведь оно кабы не делить эту каплю — черт бы с ней, не жалко, а то: кошке — плесни, поросятам — плесни, Настеньке тоже только дай, дуешь, как воду…
— Фу, да обожди ты! Черт и выпил твое молоко. Сыночек ваш любимый сыскался, в хлеву прячется от людей.
— О-о-ой ли, — простонала мать, — не горе ли с вами? Что делать-то?
— Чеглачиха, похоже, видела его. Кто это, намекает, храпел у вас в скотнике?
— О-ёё-ёё, дурья башка. Ну-у-у, так теперь уж в районе известно, облаву жди.
Марфа сняла с гвоздя волосяное ситечко, прищуривая то левый, то правый глаз, осмотрела его на свет, понюхала, провела пальцами по сетке, стукнула берестяным ободком о лавку, вставила в горловину крынки краешком, цедит не по-летнему легкий надой. Настя достала из шкафа чашку, отломила кус душистого калача, крынку — на стол: вы как хотите, а мне на работу скоро.
Звякнуло горничное окно, дрогнул подойник, вспенились и потекли через край остатки молока. Стучали по верхней крестовине рамы, рукоятью плетки, с коня.
— Облава, — задохнулась Кутыжиха.
— Прямо. Облава тарабанила бы тебе. Бригадир наш.
— Анастасия Ефимовна! Сено грести. Кутыгина.
— Слышу, слышу, — убежала в горницу Настя. — А где?
— У Мокрых Кустов. Так что заедем за тобой.
«Уже Анастасия Ефимовна», — позавидовала дочери мать. Она всю жизнь Марфа. Борозденкина по отцу, Кутыжиха по мужу.
Марфа принесла из казенки туесок квасу, слазила в подпол за горшком сметаны, прихватила малосольных огурчиков.
— Вот как потащишь? День.
— В лукошко склади. Будто за яичками.
— За яичками от шести куриц с лукошком не ходят, с пригоршней. Народ не глупый, доченька. Ох вы, детушки, детушки Добро, у кого их нет, а тут вечная тревога, ро́стишь — не убейся, вырастила — не убей.
— Никто вам не виноват, сами виноваты. Вот и таскайся теперь с передачками.
Из пригона Марфа вернулась сутулая, с красными веками. Постояла посреди избы, как на развилке дорог, взяла с лавки теплый калач, сунула в Настину кошелку с едой.
— Куда мне два? Одного хватит.
— Я с тобой пойду.
— Вы ж с отцом не признаете колхоза!
— С вами, чертями, признаешь. Ну, чухайся, едут уже.
Смеялись у избной стены желтозубые грабли, пылили по улице подводы, увивалась за телегами колготная ребятня, провожая в поле матерей.
Утро.
Никто не спросил, куда и зачем ты, Марфа, просто потеснились, чтобы еще двоих посадить, и всё. Куда может ехать баба с граблями? Сено грести. А чье сено — никому дела нет. Свое ли, колхозное ли, помочь ли кому. На этих помочах дома стоят, а Марфе Кутыжихе они теперь и вовсе опора. Что она одна без мужика сделает? Какое-никакое — хозяйство, и оно целиком на ее плечах. На дочь рассчитывать нечего, дочери — ломоть чужой. Взяли замуж — и нет ее.
Люди думали о Марфе, Марфа — о сыне с мужем. Горько думала.
Нет уж, видно, думала Марфа, что в кровь пущено человеку, то ни через какое сито не процедишь. Как был Ефим кулаком, как невзлюбил он эту коллективизацию, так и сыночку то же самое внушил. Да и черт их бей, кружайтесь они по белу свету, а почему она, Марфа, должна за ними гнаться, не за Настей? Почему? Свой своему поневоле друг — поэтому?
Лошади везли тихо, вытянув шеи и помахивая мордами: тяжело. На телеги насело битком, да еда, да вода, да инструмент, да Марфина беда. Тяжело. Марфа силилась понять эту новую оплату труда теперь в колхозах и в чем разница с прежней. Как же они теперь сумеют определить с точностью, кто чего, кто ничего? Что изменилось?
«Поглядим», — устала от раздумий Марфа.
Бригадир настиг бригаду почти у самого покоса. Попридержал взмокшего гнедка, пересчитал людей на задней подводе — все, пересчитал на передней — даже лишний один кто-то. Поискал глазами, кто бы это мог быть, нашел.
— А-а, Марфа Евстигнеевна! Далеко ли едете?
— Нужда гонит, не сама едет, — влезла в беседу Дарья Чеглакова. Дарья думала, что станут выспрашивать про Марфину нужду, и вот тут-то она и расскажет всей телеге, где прячется Кутыжонок, но Димка Ромашкин тоже нужды хлебнул и чужую без толку ворошить никогда не старался. Родителей не помнит ни которого, на втором году осиротел. Перенянчился с ним весь Лежачий Камень, и чуть ли не каждая мать побывала его матерью. Общий и ничей.