— Готовый коммунист растет, — говаривали о двенадцатилетнем еще старики.
И не ошиблись. На тринадцатом году приняли Диму Ромашкина в комсомол, четырнадцати, — в войну в самую, — назначили его бригадиром, а в восемнадцать вступил в партию.
— Ты что ж это, бригадир, опаздываешь? — добивалась своего Дарья.
— Не опаздываю — задержался. Дружба со службы пришла!
— А кто же?
— Костя Широкоступов!
— Знает, с кем дружбу водить, подхалим.
— Ты, тетка Дарья, сиди, не порти воздух, а то спихну, — пообещал Ванька Шатров.
Дарья замолчала, потому что Ванька Шатров звался по-за глаз только Ванькой Шатровым, тем самым Ванькой Шатровым, который задергал до устали отцовскую гармонь на первой послевоенной вечеринке. Тогда его из-за мехов было не видно, теперь конем не стопчешь, вымахал. В глаза теперь навеличивали Ивана чуть ли не по отчеству, потому что имел он в свои неполные восемнадцать сто девять килограммов весу, работу кузнеца и прозвище Ваня Центнер. Но это опять же таки по-за глаз.
Покос у Мокрых Кустов. Лог, сырость держится до самых петровок, и в любой год трава здесь дурит — литовку не протащишь. Рядки лежали часто, валок высокий, и сухие зонтики соцветий гранатника, как пена.
— Добро сенцо, — похвалила Марфа. — Копешек двести наскребется, если не больше. На-ка, дочь, снеси в холодок.
Подала Насте кошелку, подвернула подол юбки до колен, чтобы не путался в ногах, зашла по ветру.
— Ну! Благословясь.
Марфа гнала сразу два рядка, поворачиваясь с граблями слева направо, справа налево, и вороха будто сами катились по бокам ее. Катятся, катятся — сгрудились. И копна. Настя старалась не отставать от матери, считала исподтишка, кто из них больше поставил куч, и каждый раз убеждалась в том, что мамкиных все больше и больше.
— Стигнеевна! Запалишь мне девку! — издали погрозился Ромашкин.
— Ни холера ей не доспеется. Это вам не шаньги мазать!
Считала кучи и Марфа.
«Погляжу, как их учтут по новой системе, когда смечут да соскирдуют».
А скирдовать начали с обеда. Ветерок повернул с гнилого угла, и на северо-востоке затабунились тучи. Дай-ка, так и дождишко соберется. Дни на убыль — лето на осень. Лето в Сибири, что детская распашонка: коротко и прохладно.
Наверху — бригадир, внизу — Ваня Центнер с вилами-тройчатками. Ваня — кузнец и никакую другую работу за работу не признавал, но его попросил помочь косарям председатель, а сам Наум просит редко, и уж коли просит — значит, надо.
Сено подвозили четырьмя волокушами и не поспевали подвозить. Прошьет воз Ваня Центнер до земли, крутнет черен через колено, поставит навильник на попа, присядет и… у-у-ух! полетела целая копна. Аж у бедной лошаденки ноги подсекутся. В копне центнер с гаком, и в метальщике сто девять килограммов. Поровну.
— Э-э-эй! Ну-ка лезь еще кто-нибудь двое сюда! — взмолился Ромашкин, еле выбравшись из-под навильника.
— Что, Димка-невидимка? Вятский народ хватский, да? Один внизу, семеро на возу и кричат — не заваливай!
— А что, Ваня, если бы ты и во время войны хлеба досыта ел, что тогда из тебя выросло бы?
— Не знаю. Амбар какой-нибудь.
Сено и сгребли, и сметали все, и скирда наметалась с вальцевую мельницу, так что, которые наверху были, по вожжам с нее спускались. Ромашкин обошел скирду, не набок ли наметали, все потянулись на стан, считая, что они свое дело сделали, а там хоть два трудодня пиши ему бригадир, хоть ничего не пиши, вот до чего люди устали. Одна Марфа Кутыжиха крутилась возле скирды, очесывая клочки и подтыкая их грабловищем под низ, и ждала, когда бригадир начнет проставлять выработку. А бригадиру тоже не до учета, натоптался — коленка о коленку стучит.
Но должность есть должность, другой за него никто делать не будет, и Ромашкин вытащил из кармана синих кавалерийских галифе самодельный блокнот. Отлистнул до июля, вывел против фамилии Вани Шатрова цифру два — Марфа Кутыгина вот она.
— Вашу работу Насте приплюсовать, Марфа Евстигнеевна?
— Чего? С-с-с чего ради? Ишь, распростался. У Насти свой рот, у Марфы свой.
— Так Марфа, коли уж на то пошло, из колхоза выписалась.
— Впиши. Что тебе стоит.
— Х-ха! Впиши. Подумать надо.
— Думай, голова, картуз куплю. Давай, давай, заноси меня обратно в колхоз, не выламывайся.
— Как эта просто все у вас, у Кутыгиных, получается. Мозолей еще не натерли, елозите туда-сюда по жизни?
— В последний раз, Дементий. Вот те истинный Христос. Ну-у… Рисуй меня в свою бумагу.
Ромашкин подержал карандаш над пустой строчкой, начал писать. Вывел «Кутыгина М. Е.», прочеркнул пять клеточек с начала месяца, воткнул в шестой единицу, скребнул запятую, пошевелил губами, подсчитывая что-то в уме, вывел пятерку.