Марфа вытянула шею, следит за карандашом.
— Ага! И сколько ж ты начислил мне?
— Полтора трудодня.
— С хвостиком.
— С каким?
— А во, — приставила Марфа ноготь к запятой.
— Это не хвостик, а знак десятичной дроби. Одна целая, пять десятых или полтора — одинаково.
— Не-ет, Дементий, ты уж лучше полтора целых сделай, без десятых. Чего там дробить-то! Ладно? Куда нам завтра с Настюхой? Видишь, какие мы сразу сознательные стали.
— Ви-ижу. До завтра дожить надо, Марфа Евстигнеевна.
На обратном пути, с полдороги где-то, лошади пошли веселее, и оттиски кованых конских копыт стали отчетливые, как печати на сером сургуче. Опять подул ветер, заклубились облака, заворочалось покрасневшее солнце, кутаясь в дырявое ватное одеяло. Марфа грелась о теплую спину дочери, клонилась набок, но стоило смежить веки, как перед глазами мельтешили кустики, вспенивались и шипели валки, мелькали грабли, пестрели бабьи кофты, шуршали волокуши, летели кверху копны, шла кругом и вставала на дыбы лощина. Марфа встряхивалась, крутила головой, пялила глаза на ямчатый шинный след, но усталость клонила ее к чьему-нибудь боку, зрачки укатывались под лоб, и все начиналось сначала.
А кони ставили уж уши топориком, вытягивали шеи и, завидев крыши Лежачего Камня, ржали радехонькие — дом недалеко.
Пропала дрема и у Марфы. Но чем ближе к дому, тем крепче брало за сердце какое-то щемящее, гнущее, гнетущее… да будь оно трижды проклятущее слепое это материнское чувство жалости, страха и вины перед людьми и законом за поступки собственных детей. Вот и задакала и зачтокала Марфа: а что да вдруг, да если Даньки нет уж в коровнике. — в каталажке, да что суд скажет? Суд — что, что люди скажут? Это ведь только ой какая стыдовушка головушка!
Против своего двора Марфа спорхнула с телеги вперед Насти — и скорее в ограду, не было ли кого, но чужих следов не видать, и пригон на засове, а душа все равно болит: позовет Даньку — Даньки нет.
— Анастасия Ефимовна! — подъехал верхом к их заплоту Ромашкин. — Ты не забыла, какое собрание сегодня? Не задерживайся, голуба.
— Нет, что ты…
Марфа потопталась на крыльце, вытягиваясь через подернутые зеленом мхом бревна старенького заплотишка, подумала еще про Ефима, что вот, дескать, чужим людям новые дома ездит ставит — себе ограду обновить некогда с халтурой с этой, поглядела из-под ладони на закат к соседям, черпнула миской корма курам, поплелась к сарайке. Начала отодвигать засов, а засов как на грех заскрипел. Обернулась. Никого. Ни на улице, ни в переулке.
— Данила-а… Дань!
— Ты, мать?
— Я, я. Пойдем в избу, сын. Поешь хоть за столом по-человечески.
Данька вывалился из кормушки, отряхнул со штанов мякину, крадется.
— Шагай, шагай, не боись.
— А ты… без милиционера?
— Ка-ак шваркну миской вот! Да холера бы вас всех забрала от меня! Да навязались вы на мою шею с батюшкой родимым, тоже не может закружаться где-то!
— Чш-ш. Ты ч-чо разоралась на всю деревню?
— Я те покажу — разоралась! Ты на кого это? А? Брысь отсюда!
Миской Марфа сынка не шваркнула, но подзатыльника вклеила хорошего. И только мелькнул Данька в сеночных дверях — вот она, Дашка Чеглачиха у прясла. Облокотилась о жердь, в руках зеленая шляпа подсолнуха, и шелуха от нижней губы до подбородка.
— Птицеферму свою кормила, колхозница? Птичница-отличница. Это кого так частила ты? Не курочек ли?
— Да пропади оно пропадом и хозяйство бы, морока одна.
— Моро-о-ока. И какая еще морока. А кто зашмыгнул сейчас в сенки к вам?
— Ухажер мой.
И нечего больше сказать Дарье. Оторвался ошметок шелухи, слизнула Чеглачиха белое крошево зернышек, достав языком до бороды. Длинный язык у Дашки, но да и у Марфы не короче. Потому и разошлись по домам, чтобы не мерить их, зря время не тратить.
Данька уже сидел за столом. И ложка припасена, и калач наломан кусками. Марфа вынула из печи чугунок с торчащей из него зажаристой косточкой, вытащила за эту косточку петушиную ножку, выловила поварешкой шею, зачерпнула жижи. Заверещала, почуяв мясное, кошка, дрогнули и раздулись ноздри Данькиного носа. Отхватил полкуска, ждет, когда поставят перед ним миску. Сын глотает еду, мать — слезы, прилепилась с краешку.
— Вылез, бирюк? — выбежала из горницы принаряженная Настасья. — Давно бы так, чем по хлевам спать.
— Верно, сынок. Сходил бы к налоговому-то, повинился бы. Авось и простят. А ты куда выщелкнулась? Сядь, поешь.