Они и на собрании сидели как в кино, заполнив свободные места и проходы, ступить некуда, и Наум Широкоступов, только-только вернувшись из поездки по сенокосам и узнав, что Костя дома, прилетел сюда и топтался за порогом, не представляя, как пролезть и поближе взглянуть на сына. Костю и от порога хорошо было видно, лампа-молния висела посреди зала на электрических проводах, библиотеку не сегодня-завтра должны были подключить к напряжению, а все равно хотелось поближе. Сын.
Косте тоже маячили «отец, отец», но он только пожимал плечами. Шло собрание, и по второму вопросу выступал Кизеров, а Александр Лукич смолк вдруг на полуфразе и шаркнул ладонью по волосам.
— Проходите, Наум Сергеевич. Ребятишки, вам спать не пора? Ну-ка пропустите человека, пусть Широкоступовы посидят рядом. Я полагаю, у собрания возражений не будет?
— Не-е-е-ет!!!
И зааплодировали.
Наум пробирался боком вперед, в одной руке картуз, в другой плетка. И плетку и картуз он догадался в самый последний момент сунуть Семену Галаганову подержать и, не совладав с собой, обнял Костю.
— Я заканчиваю, товарищи. На целину надо ехать. Это великое дело, и делать его должны великие энтузиасты. А потому предупреждаю: каждая кандидатура будет обсуждаться в райкомах. Комсомола или партии. А теперь прошу желающих записываться.
Кизеров посмотрел, куда ему сесть, президиум потеснился, разделив четыре стула на пятерых, и наступила тишина. Зал молчал.
Ромашкин нагнулся к Кизерову и, чтобы всем было слышно, спросил:
— Александр Лукич… А вы нас не напугали?
— Не-ет.
— Прошу записать меня, — поднялся Костя.
Отец незаметно дернул его за рукав матроски, но сын не подал виду и стоял, пока Ромашкин не закончил писать отчество.
— Ладно, дома поговорим, — шепнул Наум.
— И меня, — заворочался Ваня Центнер.
— Да сиди уж, малютка, — усмехнулся Ромашкин.
— Пиши, пиши, — понял Ваня усмешку по-своему.
— А я против, — положил Наум пятерню на лист.
— Нау-ум Сергеевич. Надо соблюдать демократию.
— Я соблюдаю, но Шатрова из колхоза не отпущу. Он кузнец. И один!
— Да я вам, дядя Наум, и смену подготовлю, и накую на пять лет вперед, вы только скажите, чего сколько надо наковать.
— Пиши, пиши его, Ромашкин, — захохотал Кизеров. — Ишь, понимаете ли, удельный князек какой выискался ваш председатель.
— Ваньку я не-е от-дам. До ЦК дойду.
— А не слишком ты разошелся, Наум Сергеевич? Записывайтесь, товарищи. Кто еще желает?
Настя подняла руку.
Беседа сына с отцом началась и закончилась еще по дороге домой.
— Ты что ж, сынок? Выкормили, вырастили тебя родители и не нужны стали? — повел издалека Наум.
— Поехали все вместе.
— И я?
— Ну едут же целыми семьями.
— Ой, Костя, Костя… Да оторви ты сейчас силой меня от этой земли — руки мои все равно по локоть в ней останутся. Как ты этого не поймешь.
— Но ты же лучше меня знаешь, отец, что вокруг Лежачего Камня с бескозырку вот нет клочка, чтобы распахать, а там ее — море. Целое море.
— Море, море. Моряк. Н-не поедешь.
— Хорошо, не поеду. Не поеду, если ты скажешь, что дед Сергей, твой отец, сам послал тебя в тридцатом году в Лежачий Камень.
— Этого не скажу, сынок. То совсем другие времена были.
— Правильно, папка, у всякого свое время, а это — наше с тобой. И, пожалуйста, не держи меня.
— Ох, Коська, Коська… Не мог ты в мать уродиться.
И лампочки на столбах не качались, и сын с отцом шли рядом, а тени их то далеко отставали, то путались под ногами.
8
Наум Широкоступов до обкома партии дошел-таки, и всех записавшихся оставили до конца уборочной. Все постепенно улеглось, утихло, кое-кто вычислил, что он здесь нужнее, и если бы не Шурка Балабанова, Лежачий Камень, наверно, и думать забыл бы и про целину, и про залежь, которые надо поднимать и осваивать и заставлять хлеб родить. Первым на целину глубокой осенью уж уехал Семен Галаганов со всем своим танковым экипажем, но инициатива, все понимали, была Шуркина.
— О-о, это такая ли птица, что только фыр-р-р — и полетела, — долго еще потом судили-рядили о ней.