— Нет, нет, — закрутила головой она, — не апа.
— Аже-е-е! — хором ответили за нее ребятишки и засмеялись.
— Бабушка? Не может быть, — не поверил Федор.
— Такая молодая и уже аже? — не поверил и Вася. — А сколько вам лет?
— Лет? — переспросила казашка и показала сначала пять пальцев, потом десять.
— Пятьдесят? А я больше тридцати или сорока не дал бы. — И к Чамину: — А чего им стариться? Живут, как в туберкулезном санатории: кумыс, воздух, возд-ух, кумыс.
— Чай, — вежливо поправила бабушка Васю, решив, что гость просит сначала кумысу.
— Саня, ну ты чего стоишь, не садишься, особого приглашения ждешь? Садись. Чай пить будем сейчас.
Бабушка лила в чашки густую заварку, ставила под кран самовара, добавляла в чай ложку сливок и подавала гостю.
Пили запашистый фамильный чай чашка за чашкой, ели рассыпчатый розоватый творог иримшик, хрустели баурсаками, напоминающими хворост, разламывали на троих пышные, в ямочках лепешки, облизывали пальцы.
— Хоб, хоб, — приговаривала бабушка-аже, довольная невесть откуда взявшимися гостями, которым, по всему видать, нравилась ее стряпня. Она то и дело посылала старшую внучку за новыми кушаньями, не подозревая, что одного из троих, Федора Чамина, возвращает на родину, к жизни, к земле.
— Карлыгаш! Курт[2].
— Карлыгаш — айран[3].
Федору захотелось самому вспомнить, что такое курт или айран, но думать мешал Вася Тятин. Вася Тятин — это такой друг, который, похоже, начал говорить, только-только родившись, и годам к трем уже божий дар перешел в страшеннейший недуг недержания речи. Особенно на сытый желудок.
— Ты умолкнуть можешь, друг ситцевый? — не вынес Чамин.
— А что? А-а! Обычай. Могу. Когда я ем, я глух и нем.
— Вот бы совсем онемел.
Федор когда-то хорошо знал казахские обычаи, учил в школе казахский язык наравне с русским — и вот перезабыл все с этими большими заработками ни в честь, ни в славу.
— Карлыгаш. Карлыгаш, — твердил он про себя. — Это же, наверно, ласточка. Наверно, ласточка. Конечно, ласточка! Потому что по обычаю казахских племен новорожденный нарекался тем именем, что первое увидит отец, выйдя из юрты. Ласточка. Карлыгаш. Значит, родилась она днем и весной.
Федька рос без отца, и кладбинские ребятишки изводили его до соплей нарочитым аканьем: что ни дурно — то потешно.
— А почто у тебя тятьки нет?
— А где он?
— А с кем он живет?
— А почему не с вами?
— А ты его видел хоть раз?
— А как звать?
— А кто он?
Был кто-то, а кто — Фекла скрывала от людей и мальчонки.
— Мам! А кто мой папка?
Мать или отмалчивалась, сжав губы, чтобы не зареветь в голос с сыном, или, захохотав вдруг, притискивала его к упругой груди, неистраченной, сильной, готовой выкормить с десяток таких сынков и столько же дочек, целовала Федю в макушку и приговаривала:
— Глупышка-торопышка ты мой. Да я ж тебя в баньке на полочке нашла. Маленького-маленького. А ты вон уж какой вырос. Зачем нам папка теперь? Мы без папки проживем не хуже.
А Федьке нужен был отец. У всех есть, и у него должен быть. И тогда он выдумал отца, сделав его, вспомнить смешно, кем: моряком. Потому моряком, что ни моря, ни флотских Кладбинка, сколько она стоит на земле, в глаза не видела, кинофильм «Мы из Кронштадта» привезли потом, и Федька мог сочинять что угодно, не боясь разоблачения.
— Врешь, это не так, никакой не моряк твой отец.
«Врешь» не говорили, но верить плохо верили по той же самой причине, что никто из кладбинских за всю историю не видал ни морей, ни кораблей, ни капитанов. Его россказни слушали как сказку.
Кино «Мы из Кронштадта» приехало потом, сперва приехали в Кладбинку казахи. Понаехали на верблюдах, на лошадях, в кибитках, с барахлом и ребятишками, целым аулом. Приехали, чтобы помочь колхозникам убрать урожай. Хлеба уродились невпроворот, особенно овсы стояли, что камыш, на подводе заедешь между полей — дуги не видать. Рвались полотна, выкрашивались зубья шестеренок, изматывались лошаденки, осыпалось переспелое зерно. И повадились дождички. На корню оставить — пропадет хлеб, и свали — пропадет. Как хромого не ворочай — одна нога короче. Хлеб в овины надо было свозить и сушить. Иначе он прорастет или сгниет. А возить не на чем. И поскакали верхами председатели колхозов с бригадирами по аулам — выручайте, братья-казахи.
Казахи обосновались было на площади возле глинобитной церквушки без крестов, развернув огромный белый зонт, но зонт этот оказался невидалью не только для ребятни, а и для взрослых, каждый считал своим долгом постоять под ним, и скоро их налезло туда полдеревни, так что к вечеру уже пришлось кочевникам отказаться от обычаев и привычек и переселиться в бывший поповский дом, не занятый никем из принципа.