Я знаю, как бывает: сначала дети ничего не понимают; потом они ходят в школу, видят там домашних детей, верят в чудо, в возвращение матери, в удочерение. Лет в двенадцать-тринадцать надежда стекает с лиц. Они бродят в смоге печали. Я такая же, как они, мне известно, каково это, когда тебя не ищет собственная мать.
Потом рождается новая вера: в семью, которую они создадут сами. Девочки, стыдясь, шептали мне: «Что будет потом, после школы? Страшно! Если бы была любовь, муж, было бы не страшно».
Те девочки, с кем мы болтали о Пи Джеймсе, стали матерями. Мы нашли им мужей, хотя это было непросто в городе, где твой клан важнее, чем ты сам. Они давно уехали, только я, казалось, навечно приписана к Башне.
У тех, с кем я учились в колледже, уже шли персональные выставки, и даже не одна. Лишь я торчала на кухне, писала письма в организации, богачам, даже актерам на другую сторону субконтинента. Знания книг по искусству, которым я заболела подростком, тлели в моей голове.
Я вела страничку, где рассказывала о каждой из наших девочек в надежде, что они обретут семью. Но по поводу удочерения никто никогда не звонил, будто номер наш заколдован. Часто я хотела писать его на заборах и деревьях, как Пи Джеймс.
В те последние месяцы в Башне мы ели еду бедных. Папа говорил о закрытии приюта. Я думала, куда пойдут мои девочки?
Странно, сначала, когда кто-нибудь из них появлялся, я не любила. Некоторые даже были противны. Но шло время, и незаметно для себя я начинала любить их так, что чувствовала кровь внутри сердца.
Стена у балкона осыпалась, пыль летела на дорогу, в потоки рикш. Старшие мыли железные тарелки от остатков завтрака. Я разливала воду в пластиковые бутылки, чтобы дать им с собой в школу.
Потом мы шли в детскую комнату по лестнице. Мы никогда не вмещались в старый лифт, да он бы и не привез нас куда нужно. На лестнице капал конденсат, бродило эхо. Некоторые квартиры стояли крест-накрест заклеенные запретной лентой. Из-под дверей ползла пыльная темнота. И шорохи тех, других жильцов.
В комнате девочек были только матрасы, которые они скатывали и укладывали громадной горой у стены. Мы одевали малышей и заплетали им волосы. Мы любили, чтоб они ходили с красивыми косами. Голубые форменные юбки давно стали серыми от тысяч стирок. Форму у нас донашивали друг за другом. Чарита всегда отглаживала ее, будто костюм английской королевы, незаметно латала дырки.
Девочки шумели, их было слишком много для той тесной комнаты. Но взгляда единственного бабушкиного глаза хватало для поддержания порядка.
– Что ты делаешь, Пылинка?
– Я собираю в банку солнечный свет и понесу его в школу.
– Еще чего не хватало!
– Солнечным светом ты ослепишь учителя, – ласково говорила я.
Лучик бережно собирала тетрадки и расклеенные учебники из моего детства. Я замечала, как округлилось ее лицо, с тех пор как она оказалась у нас, худая, будто прут, измученная работой. Лучик смотрела доверчиво глазами мангуста. Она умела говорить только глазами. Радовалась и гордилась тем, что идет в школу. Я сама заплетала ей две косы и подвязывала их в кольца над ушами. Про себя я представляла, что она моя дочь. Я скрывала от других, что люблю ее больше всех.
– Сотри помаду, Эсхита, – сказала я. – Посмотри, я такая же, как вы, но почему я должна говорить вам то, что и так понятно?
Эсхита не обращала внимания и подводила черным каджолом[22] глаза, глядя в круглое зеркало без оправы.
– Мне ничего не понятно, я жила по другим правилам и забирать меня не просила.
– Подержи. – Бабушка передала толстую рассыпающуюся косу Песчинки, которую плела, и спокойно пошла к Эсхите. Крепко зажала ей голову одной рукой и, плюнув на другую, стерла краску.
– Вы мне никто! Вы мне не родственники, – выдернулась и зарычала Эсхита. – Я жила без вас, без вашей церкви, без ваших обслюнявленных остатков, которые никто не возьмет в рот.
– Идите в школу. – Бабушка махнула в воздух рукой, словно отгоняя пыль. – Благослови вас Господь.
Я осторожно повела Зернышко вместе с ее темнотой обратно в гостиную, чтоб включить ей уроки. Чарита отнесла Бисеринку на руках, рассыпала перед ней пустые баночки. Сколько месяцев было этому ребенку? Мы не могли понять. Она весила как новорожденная и не росла. «У нее черви в желудке, – говорила Чарита, – они и съедают всю ее еду». Чарита давала ей молоко в бутылочке, Бисеринка вяло пила. Это могло занимать целый день, она роняла и поднимала бутылку, распрыскивая вокруг себя липкие капли, вытирала их об себя, о старую кофту.
«Многим детям в семьях бедных матери в молоко капают спирт, чтоб те спали, пока матери работают, – говорила Чарита. – Матери не догадываются, что ум детей от этого глупеет».