Ксения пыталась успокоить его: ну бывает, ну сбились вкусовые рецепторы, пройдет. но шли дни, а ему все жутче становилось. он послал старших дочерей в лес набрать брусники: она кислая, может быть, у него получится это почувствовать. но бесполезно. врачи в Охе разводили руками, мол, понятия не имеем, выпейте водки, авось пройдет. и тут на него свалилась путевка в санаторий на три месяца. он же такой хороший работник, да вот только немножко болезненный. отдохнет на южном море и вернется.
Дмитрий собрался в дорогу. он ехал не отдыхать, надеялся найти врачей, которые излечат его от непонятного недуга. с Сахалина до Крыма он добирался три недели, и когда наконец приехал, сразу отправился на осмотр. девушка послушала его через стетоскоп, позвала коллегу, та тоже послушала, они переглянулись.
— все сладкое на вкус, говорите? а где вы работаете?
он начал подбираться к истине и понял, что здесь ответят на вопрос, что с его организмом не так. прадедушка почувствовал надежду. во внезапном приливе энергии он бегал по кабинетам, улыбался, сдавал анализы. через два дня девушка вызвала его к себе. он радостно уселся на стул, готовый услышать, какие лекарства ему пропишут, а она сказала:
— Дмитрий Сафронович, у вас туберкулез в неизлечимой форме. вы отравились медными парами, вы травились ими десять лет. это спровоцировало туберкулез, и он прогрессировал очень быстро.
так Дмитрий узнал, что ему осталось жить пару месяцев. он уложил обратно в чемодан свои пожитки и купил билет на первый поезд на восток. через три недели он добрался до дома, лег на диван и заплакал.
дедушка рассказывал мне, что помнит, как умирал отец. Сереже тогда было всего три годика. он играл в комнате и пугливо оборачивался на каждый тяжелый вздох, доносившийся из угла. там на диване лежал Дмитрий, почти не вставая, а рядом стояло два ведра: в одно он сплевывал кровь или его тошнило, в другое испражнялся. протертый по бокам, задранный на подлокотниках котами, диван стал на эти месяцы центром жизни всех в семье. мать суетилась, все время зареванная, то подбегала к мужу, то отходила, то снова возвращалась, не зная, куда себя деть.
он просил ягоды, пытался ощутить хоть что-то, кроме сладости. Поля и Ира, уже взрослые, замужние, приехали из других городов и каждый день ходили в лес, искали кислое и горькое. дом был заставлен мисками. за день до смерти вкусовые ощущения вернулись к Дмитрию. он разжевывал бруснику, высасывал сок, а остальное выплевывал: глотать было больно. так весь день и жевал молча, а ночью умер с прилипшими к губам ошметками разжеванной ягоды.
после похорон старшие дети разъехались. Ксения Илларионовна осталась одна с пятью детьми. пенсию ей не выплачивали, слишком мало рабочего стажа: она была официально трудоустроена лишь в те годы, когда муж сидел в тюрьме. по потере кормильца им приходило три пособия по двенадцать рублей на самых маленьких детей. старшие дочери присылали деньги, но немного, поэтому мой дедушка уже в двенадцать лет начал работать.
она умерла, когда все ее дети разлетелись по стране. оставшись одна, Ксения перебралась южнее и поселилась у моря под Южно-Сахалинском, где я и нашла ее могилу. ей было семьдесят шесть лет, когда она навсегда уснула, успев записать в тонкую зеленую тетрадку историю своей жизни.
7
Все, что хочет быть девственным телом завтра и вдохновением, родилось там.
встреча с покупателями была назначена на десять утра у «Моих документов». родственники общались по телефону с неким мужчиной, но у входа на парапете я увидела беременную женщину. она помахала мне:
— вы, наверное, маша? да, здравствуйте. мы вот покупатели. я Вера, очень приятно.
— приятно познакомиться.
— мой муж тоже здесь, он внутри.
Вера и Леонид поженились недавно. они молоды, он электрик, а она продавщица. у девушки лицо вытянутое, смиренное и доброе, а у парня — непроницаемо приветливое. сегодня в их жизни происходит что-то ритуальное.
— маша, а вы в Москве живете? — спрашивает Леонид.
— да.
— и как оно там? вольно?
я пожимаю плечами.
— совсем не вольно, даже наоборот. тесно.
— вот и у нас в квартире теперь так будет, — смеется Вера. — ну и ладно, зато угол свой хоть будет. а то жили с его родителями, ну уже просто стыд.
— понимаю, свое место — это важно. мне, правда, жаль, что она в таком плохом состоянии, у нас некому было за ней следить. из нее все вынесли после смерти дедушки.
— ничего страшного, у нас есть матрас и стол, и даже на свадьбу холодильник подарили. плиту купим, и готово. заработаем.
Вера рассказывает, как Леонид сделал ей предложение в ресторане, как это было прекрасно. они долго готовились к свадьбе, копили деньги, пригласили всех родственников и друзей: самый счастливый день. я думаю, сколько раз мы с ним делали предложение друг другу и постоянно один из нас отказывался. перед сном на большой общей подушке, у раковины, пока он мыл посуду, а я обнимала его со спины, когда проехалась коньком по его руке. хочешь замуж выйти? не хочу. хочешь пожениться? не хочу. близость нежелания неподдельна.
роспись — черточка, чертик, чрево и червь мысли. вначале была роспись, и это была роспись Бога. ее короткие линии как трепка за съеденные без спроса конфеты. и хотя я никогда не ела их без спроса, я много об этом читала.
я расписываюсь на всех экземплярах под внимательным взглядом Веры и Леонида, у них один взгляд на двоих. они следят, кажется, даже за движением шарика в наконечнике ручки, опасаясь, что он может их подвести. это их шанс на движение, и дело второе, что это движение по кругу. Вера и Леонид жаждут собственного пространства, наполненного воздухом. этот воздух сдерживают стены и нагревают батареи — Вера и Леонид хотят дышать им втроем. я слышала, что, если курить в квартире, частицы дыма оседают на стенах и продолжают годами источать запах. у меня есть ощущение, что в квартире, которую я продаю, стены источают сон и окраинное забвение, но почему-то мне кажется, что эта пара сможет вывести вон эти частицы. я не знаю, но у меня есть надежда. хочется, чтобы для них — и для нас — это было не зря.
шурша листочками, я киваю. Леонид расписывается тоже, твердой рукой. поздравляю, говорю я. я верю, что вы сможете преобразить это место в свой домашний очаг. они улыбаются. теперь у них есть дом, а мне пора уходить.
я передаю им ненужные ключи, торжественно. наблюдая, как они уходят, обнимаясь, пишу ему сообщение:
хочешь пожениться?
не хочу, а ты?
тоже не хочу.
ощутив тянущую боль в мышцах ног, я переминаюсь и думаю о том, каково другим стоять на земле. мне это обычно больно.
я иду в краеведческий музей. он находится в здании в стиле императорской короны, а перед ним, жаркий и цветистый, жужжит японский сад. я сажусь на лавочку, чтобы отдохнуть в теньке, и подслушиваю экскурсовода. он рассказывает о воронах. они здесь повсюду, а на деревьях висят объявления с просьбой остерегаться. тетя Оля жаловалась, что однажды ворона напала на ее заколку и выдернула вместе с ней клок волос. экскурсовод говорит, что по японской легенде вороны — души самураев, и шутит, что каркают они тоже по-японски, а нападают только на русских.
этот сад, обнесенный забором, драконы, венчающие фасады, и острая крыша цвета мака так непохожи на весь остальной город, расчерченный некрашеными хрущевками. но внутри, в самом музее, все тяжело советское. надписи под экспонатами сделаны от руки, а в центрах залов расставлены ведра для дождевой воды, пробивающейся сквозь потолок.
Там, «где твердь земная соединяется с твердью небесной», айну — коренные жители. они необъяснимы: их язык не принадлежит ни к одной языковой группе, строение их тел и цвет кожи — ни к одной из рас.
«айну» значит «люди» на их языке. мне нравится, что они просто называли себя людьми. как будто знали о гармонии мира все, что нужно. в основном они занимались собирательством, а их кожа была покрыта густыми плотными волосами, поэтому большую часть года они ходили только в набедренных повязках. у женщин айну на лицах было что-то вроде улыбки Джокера — большая татуировка вокруг губ. по традиции первый контур девочкам набивали еще в раннем детстве, а последний выводил муж на свадьбе.