Ждали перегрузчика, бездельно болтались на волнах.
Василию вдруг все опостылело, муторно было глядеть на унылое, безнадежно холодное море, на до тошноты знакомые лица, слышать их слова, – тоже, казалось, знакомые с пеленок, – и делать тяжелую работу, неожиданно потерявшую всякий смысл. Ну, сдадут они рыбу, еще наловят, еще сдадут, месяца через два вернутся в порт, получит он свои три-четыре тысячи, – а на кой, собственно, черт они нужны ему? Опять куда-то в теплые края, опять какая-нибудь Верка под боком, и – как телок на привязи, а веревка, – эти самые убывающие тысячи? И что, опять все сначала?
В такую невеселую минуту сцепился он с штурманом. Была у того гнусная привычка – ходить по траулеру как в собственном доме, где места невпроворот, а все живущие в нем – его слуги, – расступись, хозяин идет. Василий – не расступился да так саданул штурмана плечом, что тот чуть через леер не сыграл, изумленно выставился на него зрачками:
– Ты что?
– А – ходи ладом, не в тещином доме! – рявкнул Василий.
– Ах ты... – раскатился было матюками штурман, но Василий, надвинувшись на него, понизил голос:
– Ты чего пасть разеваешь, начальничек? Тебя разговаривать с людьми не учили?
Начальничек сузил глаза, деловито пообещал:
– Ну, смотри, Макаренков, ты у меня попрыгаешь.
– А вот это видал? – Василий сложил дулю и сунул под нос отшатнувшемуся штурману. – Топай, куда шел.
Штурман молчком убрался. А Василий, зло сомкнув губы, направился к капитану, угрюмо сказал:
– Давай проси мне замену, кэп.
– Ты что? – уставился на него капитан. Василий был одним из самых крепких и надежных моряков, да и время сейчас шло денежное, и капитан не мог понять, с чего это Василию взбрело в голову списываться с судна.
– Ничего. Списываюсь с твоей посудины.
– Иди-ка проспись, потом поговорим.
– Нечего мне просыпаться, – повысил голос Василий. – Хватит, наработался. А держать меня ты не имеешь права – я свои законные сто двадцать суток отплавал.
– Да постой ты, чудак-человек, – попытался успокоить его капитан, но Василий уже взялся за ручку двери и зло бросил:
– Нечего мне стоять, как сказал – так и будет.
И при первой же оказии Василий вернулся в Невельск.
Стояла холодная сумрачная весна, обещавшая такое же неласковое лето. В ожидании окончательного расчета Василий поселился в общежитии рыбаков вместе с Николаем Фоменковым – русым голубоглазым человеком со шрамом на левой щеке. Василий узнал всю нехитрую биографию нового знакомца. Из сорока своих лет Николай больше двадцати проплавал едва ли не во всех морях, не было у него никого и ничего, кроме чемодана с самой необходимой одеждой, – и никогда уже ничего больше не будет, как понял Василий, понаблюдав за ним. Николай был человеком конченым – в чем и сам довольно спокойно признался Василию. За два-три месяца он пропивал все, что удавалось заработать за рейс, и когда деньги кончались, снова уходил в плавание. История его была самая обычная, Василий знал таких десятки, – да и его-то жизнь многим ли отличается от Николаевой?
...Среди ночи Василий услышал, как Николай откашливается, встает, жадно пьет воду прямо из графина. Василий потянулся за папиросами, нашарил спички.
– Не спишь? – хрипло спросил Николай.
– Нет.
– Тогда я свет зажгу.
– Зажигай.
Николай, избегая глядеть на него, стянул с себя плащ, свитер, бросил все в угол и сел за стол в одной майке, выставив синие, обезображенные сплошной татуировкой руки.
– Черт, ничего не помню... Как я попал сюда?
– Я тебя привел.
– А-а... Костюма при мне не было?
– Какого костюма?
– В магазине купил.
– Ничего не было.
– Значит, свистнул кто-то, – без особого сожаления сказал Николай.
– Хороший?
Николай наморщил лоб, вспоминая.
– Кажется, сто сорок отвалил.
– Деньги-то целы?
– Целы.
Василий, внимательно разглядывая его, спросил:
– А ты лечиться не пробовал?
– Пробовал. Всяко лечили – и гипнозом, и травами поили, и антабусом накачивали – все без толку.
– Да-а, – только и сказал Василий и подумал: «Менять надо жизнь, Вася, менять...»
Да, жизнь надо было менять, – это Василий чувствовал давно, еще с прошлогодней встречи с Таней. И не в Тане тут было дело, не ради нее собирался он ломать себя. Вспоминалось о ней спокойно, часто как-то механически, – только потому, что нельзя было отделить ее от Олега. А вот мысль о сыне каждый раз больно царапала его, помнил он его так хорошо, словно видел вчера, – темные любопытные глаза, редкие волосики на голове, странное ощущение шелкового прикосновения крохотной ручонки. И то, что он никогда уже не увидит его, своего родного сына, – разве что мимоходом, тайком, незваным залетным гостем, – что не ему, Василию, а кому-то другому говорит он сейчас «папа», – в иные минуты казалось Василию дикой, ни с чем не сообразной несправедливостью, и глухая злоба на Таню, на себя, вообще – на жизнь охватывала его... Но он тут же брал себя в руки, понимая, что злостью не поможешь, что винить, кроме себя, некого, и злые эти минуты лишний раз убеждали его, что жизнь свою надо как-то менять... Надо-то надо, но как? Что сейчас-то вот, как получит деньги, делать? Ехать на материк? А что – и кто – там ждет его?
На простой этот вопрос ответа не находилось.
На материк он не поехал. Но и в Невельске делать было нечего, и Василий отправился в Южный, решил пожить пока там, осмотреться, подумать. Нашел комнату на окраине, с неделю отсыпался, сбрасывал с себя усталость, накопившуюся за четыре месяца плавания.
А потом опять навалилась на него безысходная скука. Он смотрел все фильмы, какие только шли в городе, – и не знал, как убить остававшееся время. Пробовал читать. Брал сначала книги серьезные, из тех, которые читала когда-то при нем Таня, – но скоро скучно становилось ему, многого не понимал он, многое в этих книгах казалось ему ненужным, лишним. Ну вот, взять хотя бы «Войну и мир». Таня говорила ему, что это самая великая книга из всех написанных на земле. А он из этой великой книги и сотни страниц не одолел – скулы заломило от скуки. На кой черт ему про этих князей и графьев знать? Они и разговаривают-то не по-русски, глаза вывихнешь то и дело в сноски заглядывать. И зачем тогда по-французски писать, если то же самое рядом по-русски стоит?
И Василий снова взялся за детективы, но теперь и они почему-то не доставляли никакого удовольствия. Однажды он основательно напился, но, протрезвев, невольно вспомнил о Николае и решил, что хватит, иначе можно и в самом деле в алкаши записаться. Да и о своем решении менять жизнь он не забывал и, не зная еще, в чем именно должны заключаться эти изменения, догадывался, что с пьянками в любом случае надо кончать, до добра они не доведут.
И Тане он так и не написал. Решил, что напишет только в том случае, если жизнь его как-то переменится, – а так что ж писать?
Наконец Василий решил, что надо где-то поработать. Не очень-то ему и хотелось работать, но, наверно, это все же лучше, чем бока пролеживать да глядеть в потолок. И работа нашлась тут же – в Старорусском колхозе, матросом на сейнере. Но проплавали всего неделю, и на наспех отремонтированном судне отказала машина. Случилось это в шторм, и сейнер выбросило на камни. Через сутки их сняли, сейнер наскоро заштопали и увели ремонтироваться в Холмск, а команда осела на берегу в ожидании работы.
Уныло тянулось гнилое сахалинское лето – почти без солнца, с холодом и дождями, с непроходящей сыростью, от которой плесневела даже одежда в чемоданах. Старорусское – скучное длинное село в две тысячи жителей – тихо покоилось в мутной дождливой мгле, постоянно накатывавшейся с моря. И хотя фильмы в клубе крутились новейшие и было кафе с музыкальным автоматом, – немногие свободные жители поселка отчаянно скучали.
В один из таких скучных дней Василий встретился с Демьянычем – начальником бригады прибрежного лова, в которой Василию довелось работать три года назад.