Выбрать главу

«Чего это они хнычут? — удивлялся Бориска. — Городских, наверное, никогда не видели».

Однажды он случайно забрел в полуразрушенное здание, служившее когда-то школьной кладовой, искал чего-нибудь поесть. Здесь было пыльно и прохладно, густо пахло мышиным пометом. Бориска принялся осматривать заброшенную комнатушку и в углу нечаянно наткнулся на старинное треснутое зеркало, заключенное в витую раму из черного дерева. Стер рукавами пыль, взглянул в зеркало и… невольно отшатнулся. На него смотрел, не мигая, живой мертвец — лицо без щек, глаза ввалились в запавшие глазницы, да так глубоко, что нельзя было определить их цвет. С плеч мертвеца спадало прожженное во многих местах, заношенное до дыр одеяние. «Кто это? — поначалу удивился Бориска, не признавая самого себя. Но тут же догадался: это же он. Около восьми месяцев, адовых месяцев, он ни разу не смотрелся в зеркало, не до того было. Более всего Бориску удивило некогда бывшее франтоватой шинелью одеяние.

На шестой день пребывания «выковырянных» в Замартынье, ближе к полудню, Бориска лежал на траве, глядел в небо и думал о том, какие беды свалились на его голову в последние месяцы. Перед войной мать работала на заводе «Светлана», где выпускали электрические лампочки, он был уличным пацаном, вольным и счастливым. Отца своего никогда не видел в глаза. Перед началом войны Бориску мобилизовали в ремесленное училище, определили в группу столяров-краснодеревцев. Мать жила сама по себе, он — сам по себе. Но… пришло страшное время. Фашисты окружили город плотным кольцом, не стало ни хлеба, ни воды. В городе поселился голод. Мать вскоре умерла от голода, ремесленное эвакуировали. Помнится, он лежал на кровати рядом с мертвой матерью и тихо угасал. Не чувствовал ни боли, ни страха, ни голода. В коридоре их коммунальной квартиры на Невском проспекте, на кухне, уже лежали закоченевшие трупы соседей — мадам Рахмилевич, некогда веселого шофера Гоши и еще кого-то. Ему, Борису, оставалось жить всего-ничего, но вдруг появились в квартире какие-то парни с повязками из марли, стянули вниз всех мертвецов, а его на санках доставили в стационар, на знакомую улицу имени Софьи Перовской, в ремесленное училище.

Воспоминания Бориски прервал одиннадцатилетний веснущатый Гришуха — посыльный сельсовета. Скинул, как учили, с головы рваный малахай, тронул Бориску за рукав:

— Слышь, паря, ты — жиденок? Ежели ты, то айда в правление.

— Моя фамилия Банатурский. А зачем идти? — Бориска недоуменно глянул на пацана: от горшка два вершка, а уже на службе состоит. Нехотя поднялся с земли, отряхнулся. Вяло подумал о том что, следовало бы нарвать шпингалету уши за «жиденка», но передумал: «Пусть хоть горшком назовут, лишь бы в печь не ставили».

— Тебя сам председатель кличет. Прям так и наказал: «Найди седого жиденка и зови ко мне».

Делать было нечего. С утра сосало под ложечкой, очень хотелось есть. Когда лежишь, голод словно утихает, как встанешь — будто хищный зверек впивается в желудок и рвет его на части. Бориска встал и пошагал за Гришуткой, с тоской думая о том, куда его определит правление на работу. Лодырем себя никогда не считал, но нынче вовсе не было сил, руки и ноги, словно чужие, висели плетьми, голова кружилась даже во сне. И вдруг почти на ровном месте Бориска остановился. Случилась непредвиденная заминка. До правления было рукой подать, но на пути оказался ручей. Так себе, ручеек, шириной не более метра. Бориска загляделся на цветущий луг и едва не свалился в этот ручей. Встал на камешек, не представляя, каким образом сможет преодолеть водную преграду. Гришутка, легко перемахнув ручей, оглянулся:

— Ты, чо, седой? Иди сюды!

Бориска растерянно развел руками. Как объяснить деревенскому огольцу, что он по гладкой-то дороге передвигается мелкими шажками, по-стариковски, а тут… море не море, но, попробуй, преодолей. Прыгать давным-давно разучился. Знал бы Гришутка, что всего два года назад, он, спортивный малый, уличный задира, играючи переплывал Малую Невку, чтобы без билета попасть на стадион, на футбол. Война изломала его, сделала инвалидом. Так и стоял он в полном смятении, клял в душе собственное бессилие, не замечал слез, градом катившихся по лицу. И уж совсем не подозревал, что его переживания, оказывается, приметили мужики из окон правления. Они никак не могли понять, в чем дело, видя, как неловко топчется Бориска на одном месте, а когда до них дошло, заохали, закачали седыми головами. Потом из дверей правления вышел однорукий конюх Стяжкин, шагнул к Бориске, молча сгреб его единственной рукой в охапку, легко «переправил» на другую сторону ручья. Потом почесал пятерней затылок: «Господи! Отец наш! Спаси и помилуй! Прости мою душу грешную! Что с парнем-то, ироды, сделали. В домовину и то краше кладут».