В 1802 году, когда Жуковский впервые приступил к занятиям с двумя девочками – девятилетней Марией и семилетней Александрой, – ему не было еще и двадцати. Потом последовал перерыв, длившийся несколько лет, занятия были возобновлены тогда, когда можно было всерьез говорить о развитии подрастающих племянниц, формировании их вкуса и нравственности. Он занимался с ними историей – читал Геродота и Тацита, а также философией, словесностью, эстетикой, натуральной историей. Сам Жуковский учился вместе с племянницами тому, что не успел освоить раньше. Отношения между ними были родственными и очень демократическими. Девочки обращались к нему на «ты». Это положение дяди, по возрасту вполне походившего на старшего брата, гувернера, учителя, духовного наставника, необыкновенно сблизило их. В дневнике Жуковского по поводу уехавшей ненадолго Марии читаем: «Что со мною происходит? Грусть, волнение в душе, какое-то неизвестное чувство, какое-то неясное желание! Можно ли быть влюбленным в ребенка? Но в душе моей сделалась перемена в рассуждении ее! Третий день грустен, уныл. Отчего? Оттого, что она уехала! Ребенок! Но я себе ее представляю в будущем, в то время, когда возвращусь из путешествия, в большем совершенстве! Вижу ее не такою, какова она теперь, но такою, какова она будет тогда, и с некоторым нетерпением это себе представляю. Это чувство родилось вдруг, от чего – не знаю; но желаю, чтобы оно сохранилось. Я им наполнен, оно заставляет меня мечтать, воображать будущее с некоторым волнением; если оно усилится, то сделает меня лучшим, надежда или желание получить это счастие заставит меня думать о усовершенствовании своего характера; мысль о том, что меня ожидает дома, будет поддерживать и веселить меня во время моего путешествия. Я был бы с нею счастлив конечно! Она умна, чувствительна, она узнала бы цену семейственного счастия и не захотела бы светской рассеянности. Но может ли это быть?»[3] Этот вопрос начинает мучить Жуковского фактически одновременно с возникновением его чувства к Марии Протасовой. Главным препятствием уже тогда ему представляется К. А. (сестра Катерина Афанасьевна), внутреннее сопротивление которой он предугадывает. И – не напрасно.
Следуя своей программе – а Жуковский был человеком чрезвычайно последовательным, – он впервые переговорил с сестрой на волнующую его тему в 1807 году. Маше в это время шел 15-й год, и речь велась скорее о будущем, но отпор, который он встретил, был вполне настоящим. Близкое родство представлялось Екатерине Афанасьевне непреодолимой преградой. Она была религиозна и тоже весьма последовательна. Возможно, ее резкий и не терпящий возражений отказ предопределили и другие, более прозаические причины, но они во всяком случае не назывались. Жуковский тоже был человеком религиозным, более того – сосредоточенным на нравственных и этических вопросах, отчаянно рефлексирующим, находящимся в непрерывном процессе самосовершенствования. Эту науку он усвоил еще в Пансионе – университетское сообщество было преимущественно масонским, к масонскому миру принадлежали и ближайшие друзья Жуковского, братья Тургеневы, сыновья директора Московского университета, человека из круга знаменитого просветителя и масона Н. И. Новикова. Стремление планомерно изменять себя к лучшему, становиться достойным будущего счастья, в случае неудачи смиряться с ударами судьбы и стойко переносить лишения, принимая тяжесть и страдание как благо – все это тоже входило в программу его жизни, замечательно точно выраженную в одной из его хрестоматийных баллад:
Стремление «возвышаться душою», что бы ни посылал рок, и возвышать близких, прежде всего возлюбленную ученицу, никогда Жуковского не покидало. И если бы его намерения жениться на Маше хоть на секунду показались бы ему грешными и не соответствующими «великой мысли», он бы от них незамедлительно отказался. Но вся беда и состояла в том, что он нисколько этого не ощущал, наоборот, был абсолютно уверен в правильности своего выбора и неотменимости будущего счастья, если бы только оно было реализуемым. Укрепляла его в этом убеждении и сама Маша, которая ответила на его чувство глубокой и серьезной взаимностью. Екатерина Афанасьевна пыталась представить дело в ином свете, утверждая, что любовь эта – выдумка брата, которому как поэту необходимо черпать откуда-то вдохновение, а дочь вовсе свободна от всякого чувства. В этой позиции был, вероятно, и спасительный самообман: какая мать захочет делать свою дочь заведомо несчастной?
3