Как я понимаю теперь, им — это моему благоверному, которому теперь придется раскошелиться, и Геннадию Николаевичу. Ваза-то все-таки его, и ваза какая-то уникальная, авторская, как и все в его доме…
Когда на грохот из своего кабинета спустился Лева, по его пришибленному виду и виноватому, собачьему взгляду было понятно, что он опять не написал ни строчки. Я молча ушла на кухню готовить обед.
У Геннадия Николаевича из кухни в столовую прорезано окошечко, для подачи пищи. Оно закрывается скользящей деревянной дверцей, чтобы в столовой не пахло кухней. Я подняла эту дверцу. Лева и Сашка сидели на корточках и подбирали осколки и цветы.
— Завтра с утра мы переезжаем на «Юго-Западную», в квартиру Жарковского, — сухо сказала я.
— Но почему завтра? Ведь еще три недели… — Лева глядел на меня снизу, сидя на корточках.
— Ты можешь остаться и еще поработать… — сказала я с сучьей улыбкой. — А с меня довольно! Завтра на десятичасовой электричке я еду в город.
И потом весь вечер уговаривала Сашку, что это не он разбил вазу, а я.
Я не была раньше на этой квартире. Лева ездил с Жарковским один. Когда я стала укладывать в сумку мыло, шампунь и еще какие-то хозяйственные мелочи, Лева таинственно улыбнулся и выложил все это из сумки.
— Тебе это не пригодится, — сказал он.
— Ты хочешь сказать, что мне не нужно мыться, раз тебя не будет?
— Не в этом дело. Там все есть. Возьми с собой только косметичку.
Я пропустила его слова мимо ушей. Слишком много квартир мне пришлось снимать в Одессе. Наемная квартира так и осталась в моем представлении узким пенальчиком с разболтанной кроватью, со старомодным пустым сервантом, со сломанной деревянной линейкой в ящике. И хорошо, если в коридорчике, приспособленном под кухню, находилась и раковина. Квартиры с ванной или душем мне не попадались.
Когда я очутилась в квартире Жарковского, то просто остолбенела от восторга. Квартира была превосходно обставлена. Все было так, словно никто никуда не уезжай… В прихожей стояли в ряд красивые шлепанцы, в ванной висели свежие, еще со складочками полотенца, на полках сверкали флаконы с шампунями и одеколонами, на кухне в шкафчиках был идеальный порядок. Постели были застелены свежим бельем. Все было так, будто хозяева ушли на работу и скоро вернутся.
Я долго, как сомнамбула, бродила по комнатам, а когда наконец поняла, что в этой роскоши мы будем жить целых два года, то бросилась на кровать, завизжала и задрыгала ногами.
Потом я, как кошка, обследовала все углы, выдвинула все ящики, открыла все дверцы, перетрогала и перенюхала все флаконы в ванной и выскочила в магазин. Мне не терпелось что-нибудь приготовить на новой кухне, на электрической плите. Внизу я нос к носу столкнулась с Сашкой.
— Ты куда?
— К вам.
— А как адрес узнал?
— Вы же сами… И Лева тогда на вашем дне рождения говорил.
— И ты запомнил? Ну, что молчишь?
— Я сначала запомнил, а потом вышел на кухню и записал.
— Интересно, зачем?
— Так… на всякий случай.
— Ты сказал Леве, что едешь ко мне?
— Нет… Я не к вам ехал… У меня тут недалеко товарищ живет. Потом, думаю, почему бы и вас заодно не проведать.
Все это он говорил вроде бы небрежно, но голос его предательски подламывался.
— Ну хорошо, пошли в магазин, — сказала я и вручила ему большую красивую сумку, хозяйскую между прочим.
Денег мне Лева дал много, больше, чем требовалось на неделю. Мы ходили с Сашкой по магазинам и покупали сыр, помидоры, хлеб, курицу, какую-то зелень у старушки, торгующей прямо около входа в магазин.
У меня вдруг возникло какое-то бесшабашное настроение. Стало очень весело, чуть ли не до слез, так, словно веселишься в последний раз. Я и Сашку заразила этим шальным весельем. Мы ходили и хохотали, как сумасшедшие, по каждому поводу. Дурачились… Сашка с полной сумкой прыгал через железное ограждение тротуаров, рвал цветы на клумбах и торжественно, на одном колене, держа сумку в зубах, преподносил их мне. И все это на глазах у изумленной публики.
Все нам сходило в тот день с рук. Ни одного милиционера поблизости не оказалось. Я не помню, кому пришла в голову мысль купить шампанское и торжественно отпраздновать мое новоселье. Мы купили две бутылки.
Потом мы жарили в .духовке курицу, готовили салат, накрывали на стол в гостиной. Отыскались даже свечи. Работал у Жарковских проигрыватель (какое чудо!), были мои любимые пластинки. Я поставила Глюка «Орфей спускается в ад», и Сашка просто обалдел. Он слушал Глюка в первый раз.
— Значит, ни одна душа в мире не знает, что ты у меня? — шуткой спросила я у Сашки.
— Ни одна, — серьезно сказал он и вдруг покраснел.
А я, стерва, вместо того, чтоб свести мою глупую шутку на шутку, наоборот, понизила голос и прошептала:
— Поклянись же, что ни одна живая душа об этом не узнает…
— Клянусь, — так же шепотом ответил Сашка. И тут пришел мой черед покраснеть.
Шампанское еще лежало в испарителе, а курица топырилась четырьмя обуглившимися конечностями в духовке, как еретичка на костре… Я заглянула в духовку и именно так подумала. И еще что-то веселое об аде… Я подумала, что если б он был, то черти за сегодняшний вечер наверняка будут меня точно так же поджаривать в своей духовке.
Вину я тогда чувствовала уже не перед Левой. И не ему назло поступала. Про Леву я тогда забыла, словно его резинкой стерли, так, одни лохмушки остались на бумаге. Видишь, что было написано что-то, но не разобрать, что именно. Нет, так нельзя сказать, «чувствовала вину». Не все же время я ее чувствовала, как, скажем, больной зуб. Было какое-то неясное мгновение, заглянула в духовку, пошутила сама с собой насчет ада, чертей, краем сознания (так видишь что-то краем глаза) подумала, что, наверное, не стоит так издеваться над Сашкой, ведь все равно это безнадежно, все равно ни я его не может быть. И тут же тоже мимоходом проскочило: «А почему нет? Ведь ему эта мука приятна. И мне его мука приятна. И вообще нечего комплексовать, то, что будет — пройдет без следа. И ни одна живая душа… Да и что будет? Разве он осмелится? Да у него руки дрожат, когда он к ладони случайно прикасается. Ведь не буду же я сама!.. Интересно, что бы он стал делать?.. И ведь ни глотка шампанского еще не выпила. Это просто какая-то лихорадка».
Я вдруг заметила, что у меня у самой дрожат руки. Меня это даже разозлило. Я выскочила в ванную, умылась холодной водой, растерла щеки полотенцем (знаю, знаю, что этого не стоит делать), взлохматила свои короткие жесткие патлы и долго-долго смотрела на себя в упор. Потом сказала сама себе: «Стерва — вот ты кто!» И сама себе ответила: «Да? Ему можно ездить по горам с какими-то шлюхами, а мне нельзя?»
— С кем вы разговариваете? — крикнул Сашка.
— Со своей совестью.
— Ну и как?
— Я ее уговорила. Нам нужно выпить на брудершафт. А то когда ты мне выкаешь, я начинаю чувствовать себя твоей бабушкой.
Курица получилась смешная, сверху — обугленная, а внутри — ледяная. Мы ведь не потрудились ее разморозить.
С ума сойти — он меня бросил!
Я дала себя уговорить, пожалела его, приласкала (практически по-матерински), сама себя убедила, что это ему поможет, что это его спасет, а этот молокосос взял и бросил меня.
И поделом мне, старой дуре! «Впредь тебе, бабушка, наука — не ходи замуж за внука».
Но почему же так больно? За что? Неужели это всегда так больно? Даже когда есть за что, даже когда еще не успела полюбить… А может быть, успела?
Да нет же! Это смешно! Просто у него кожа атласная и тонкая, и под ней он весь чувствуется, каждая жилочка, каждая косточка… И куда ни прикоснись, он вздрагивает всей кожей, как жеребенок. И пахнет от него молодым горьким потом, похожим на запах зеленоватой черемуховой коры или на запах низкой степной полыни. Я, когда была еще девчонкой, так любила растирать ее между ладоней. А потом все — и губы, и хлеб, и черешни — было горьким.
Все началось в тот раз, когда Сашка внезапно приехал ко мне в Москву. Мы пили шампанское, спалили курицу, которая внутри оказалась совершенно сырой. Было так беззаботно, так хорошо, так не хотелось думать ни о каких последствиях…