От неожиданности он втянул голову в плечи, быстро снял шапку, мельком взглянул на нее и положил на стул.
— Ты посмотри, как она тебе идет! — возмутилась я. — Надень сейчас же, мальчишка! Посмотри, какая красота!
— Нет… — сказал он и покраснел. — Прости.
Я полчаса его уговаривала, и так и этак вертела его перед зеркалом, трясла перед ним обеими шапками (его и моей) и вопрошала трагическим голосом, какая лучше. Он соглашался, что моя лучше, но принять ее в подарок отказывался с необъяснимой твердостью.
— Ну и черт с тобой! — крикнула я, швырнула шапку куда-то под телевизор, забилась с ногами в уголок дивана и уткнулась носом в диванную подушку. Я все еще надеялась, что он подойдет, как раньше, обнимет за плечи и зашепчет что-то смешное, щекоча своим горячим дыханием ухо и шею. Но вместо этого он сказал:
— Помнишь, я говорил тебе о девушке?
Я молчала, затаив дыхание, ожидая, куда он повернет. Ведь оставался еще шанс, что он скажет: «С ней все кончено. Это была ошибка, прости». Через невыносимую паузу он продолжил:
— Ее зовут Тина. Она учится в нашем классе.
Я молчала.
— У нее неприятности, она… В общем, она беременна и не знает, что делать.
— Пусть рожает. От тебя должен получиться красивый ребенок. — Это вырвалось у меня помимо моей воли. .
— Это не… — так же бессознательно вырвалось у него. И потом уже сознательно, уже решившись, он сказал: — Это не мой .ребенок.
— А чей же?
— Это не имеет значения, — почти не разжимая побелевших губ, сказал он.
— Ничего не понимаю… — пробормотала я, пытаясь справиться с бешеной каруселью, которая завертелась у меня в голове.
— Все очень просто, — по-прежнему глядя в окно, ровным голосом объяснил он, — она полюбила другого. У нее теперь должен появиться ребенок, которого тот, другой, не хочет. И она сама не хочет…
Мелькнула мысль, что уместно было бы по-сатанински расхохотаться, я даже воздуха набрала, но я взглянула на его старчески сгорбленную спину и спросила:
— А как же ты?
— Это не имеет значения.
— Для меня имеет…
— Я люблю ее.
— И ты пришел ко мне?
— Мне больше не к кому идти. Совсем. И ей тоже.
— И что же вы хотите?
— У тебя, наверное, есть врач.
— Есть. А как же ты…
— Это не имеет значения, — сказал он. — Насчет денег пусть он не беспокоится. Я достану… Ты только скажи, сколько надо.
Я молча взяла его за руку, подвела к секретеру, откинула крышку и открыла картонную коробку из-под моих итальянских туфель, в которой мы держали наши деньги…
— Не говори мне больше о деньгах! — сказала я с какой-то злостью.
— Нет, — сказал он, — я обязательно заплачу сам, только скажи, сколько. Я слышал, что это стоит пятьдесят рублей. Это правда?
— Наверное. Я узнаю. Ты правильно сделал, что пришел ко мне… Мы ведь друзья, правда?
— Да, — обрадовался он.
— Ну и хорошо, — вздохнула я. — Будем пить чай. Или кофе?
— Спасибо, я, пожалуй, побегу, — виновато улыбнулся он. — Я тебе сегодня же позвоню!
Господи, ну конечно, он побежит. Он ведь заработал себе повод увидеть ее. Может, даже вызовет ее на улицу. Может, даже она согласится погулять с ним, пока они обсудят все подробности. Может, она даже чмокнет его в щеку в знак благодарности…
— Ну хорошо, беги… Только вот насчет шапки ты зря. Левушке она все равно мала, а тебе как раз. Может, еще подумаешь? Ведь я чисто по-дружески.
— Нет, — с прежней твердостью сказал он, — прости.
Когда он ушел, я убрала все несъеденные продукты обратно в холодильник, допила его шампанское, решила, что еще рюмочка коньяка мне не повредит, и выпила ее, ополоснула бокалы и терла их полотенцем до тех пор, пока один не лопнул у меня в руках. Я даже и не почувствовала, что порезалась. Я поняла это, только залив все кухонное полотенце и джинсы кровью.
Я выбросила осколки в мусорное ведро, зажала рану полотенцем, заревела в голос и повалилась на угловой кухонный диванчик.
И тут я увидела то, что он, при его росте, не мог не заметить, то, о чем я впопыхах забыла. Наверху, на кухонных полках, в самом теплом месте квартиры, сохли четыре разномастные собачьи шапки. Три из них были натянуты на опрокинутые трехлитровые стеклянные банки, а одна — на деревянного «болвана».
Мне и самой в тот день было неудобно с ним встречаться. Три дня до этого я сидела без кожи для шапок и вынужденно простаивала. И вот наконец кожа и весь остальной приклад появился, мех у меня на несколько шапок был раскроен, и я собиралась зарядиться на авральную работу.
Он позвонил рано утром, перед школой, и сказал, что хочет вернуть деньги. Я могла сказать — приезжай немедленно, как мне хотелось. Или — приезжай завтра, как мне было бы нужно. Я. выбрала третий, какой-то лицемерный вариант. Я сказала ему: «Приезжай после школы». Я оправдывалась тем, что и сама успею поработать, и он не пропустит школу.
Еще можно было бы сказать, что мне не нужны его деньги, что он может приехать просто так… Но тогда он бы и слушать меня не захотел. Я вообще могла бы отложить его визит на потом. Он и не рвался ко мне. Наоборот, ему хотелось быть в Щедринке, рядом с Тиной, у нее под рукой, на всякий случай. Он хоть и не разбирался в возможных последствиях, но не мог не заметить, как она бледна, как неестественно блестят ее сразу повзрослевшие глаза… Но ему было важно вернуть долг.
А я, считаясь только со своим желанием, позвала его. И при этом сама себя убедила, что делаю это исключительно для его душевного спокойствия. Очень хотелось его видеть… Ни для чего. Я ни на что не надеялась и не рассчитывала. Просто видеть. Может быть, ободрить, поддержать. Я посмотрела в расписание и сказала:
— Электричка идет в 14.28.
Я сама назначила время его гибели…
Первую рюмку я выпила в половине третьего. Клянусь, когда раскололось на две почти равные половины зеркальце, я про себя ахнула: «Сашка!» Мне и самой теперь кажется, что я себе все напридумала задним числом, но ведь я тогда крикнула шепотом, одними губами: «Сашка!» Меня вдруг начало колотить. Я заметалась по квартире, не отдавая себе отчета в том, что делаю.
Да-да, надо выпить, подумала я, и открыла бар. Потом зачем-то пошла на кухню. Это я помню. Я отчетливо помню все, что было в тот день, буквально по минутам. На кухне я взяла чайник и притащила его в гостиную. И только поставив его на стол, я вспомнила, что собралась выпить. Но прежде я сходила к мусоропроводу и выбросила оба осколка зеркала. И слушала, наклонившись, как они летят по трубе, звякая о стенки.
Первую рюмку коньяка я даже не почувствовала. И не почувствовала никакого действия, никакого успокоения. После второй рюмки сразу отпустила тревога, и сделалось весело. Я подумала, что вот будет смешно, если он приедет, а я пьяненькая, и начну к нему приставать, начну расстегивать ворот рубашки, неслушающиеся тугие пуговички на его тесных коротких рукавах.
Эта картина так развеселила меня, что я, хлопнув третью (самую вкусную, самую сладкую) рюмку коньяка, вдруг начала смеяться. Да что там смеяться — безудержно ржать, до икоты, до слез… И чтоб успокоиться, я, давясь и кашляя, сквозь слезы, выпила четвертую рюмку.
Потом позвонил Геннадий Николаевич и долго, крадучись подбирался скользкими, лживыми, дрожащими от нетерпения словами к этой бедной девочке. Чтобы прошло ощущение застывшего, прогорклого жира на губах, мне пришлось выпить пятую рюмку.
Потом вернулся Лева, и я увидела, что всю оставшуюся жизнь я буду врать ему, потому что не смогу сказать правду даже самой себе. А вся правда в том, что больше всего на свете, больше солнца, моря, счастья, мне хочется расстегивать воротничок застиранной ковбойки на Сашкиной худой и сильной шее, что за это я готова заплатить спасением своей души, что ни за какую плату мне этого не получить.
Я попросила у Левы прощения за все вперед… И мы с ним выпили по рюмочке. И я начала плакать по Леве и по себе, и смеяться над собой и над Левой. Потом мы с ним выпили шампанского и позвонила в дверь Тина.