Гуляем мы в отделе, и вдруг вваливается Лешка Жарковский. Тоже с шампанским. Выясняется, что у Жарковского свой повод ликовать. Оказывается, он зашел попрощаться. Уезжает собкором в Латинскую Америку.
Тут, естественно, новый взрыв энтузиазма, я рассказываю что-то о шашлыках и красном вине, народ согласен ехать ко мне на дачу, только Жарковский должен заскочить в Банный переулок в отдел поднайма жилплощади, чтобы сдать какому-нибудь приличному человеку свою двухкомнатную квартиру.
— Разыгрываешь, да? — подмигнул я ему. — Тебе кто-то про меня рассказал?
— Никто не рассказывал… — пожал плечами Жарковский. — А что случилось?
Вот так. Поверить в такое трудно.
Мы могли бы переехать в квартиру Жарковского через неделю. Мы решили сделать это через три. Пожить по-барски на даче.
— Ну, чем не дом творчества, чем не Переделкино? — сказал я. — Вот здесь с завтрашнего дня я наконец начну сценарий. Для написания первого варианта достаточно двух недель. У меня впереди три…
Я не написал ни единой строчки. К последнему, сороковому дню я чувствовал себя полным ничтожеством.
Писатели! Благословите жен и детей, тещ и соседей, начальство и стихийные бедствия, мешающие вам работать! Не допускайте возникновения идеальных условий для работы. Вам не на что будет свалить свои неудачи.
Хорошо! Пусть во всем виноват я сам, но это же не гвозди заколачивать…
У нас в университете была такая игра: кто-нибудь шутливо предлагал — попробуйте не думать о синей обезьяне. Что за синяя обезьяна? Кто о ней думал? Кто о ней знал до этого момента? И вот вопрос задан, и все, особенно люди ответственные, начинают напряженно думать о том, как бы им не думать о синей обезьяне. Как тот велосипедист, который боится наехать на битую бутылку и обязательно наедет, словно его черти под руку толкают.
То же самое произошло и со мной на даче в Щедринке. Я оказался в психологической ловушке. Я был обязан написать сценарий! Я должен был доказать Наталье, что не трепач. От этого сценария зависело все наше будущее.
Да еще находясь в щенячье-восторженном состоянии, я сболтнул шефине, что наконец-то у меня будет время записать давно придуманную историю. И в довершение всего Сашка каждый день являлся с немым вопросом в глазах. А потом еще выяснилось, что он (как и все мы в этом возрасте) пописывает стишата, и его немой вопрос сделался совершенно невыносимым. Я готов был возненавидеть его за то заметное старание, с которым он обходил все разговоры о работе и о литературе вообще. За сочувственно-понимающие взгляды, которыми они обменивались за моей спиной с Натальей. Уж лучше бы она с ним целовалась.
Отсюда вполне понятно, что однажды я отозвался о Сашкиных стихах не то чтобы пренебрежительно, но без должного, видите ли, уважения. Больше того, я их даже похвалил, но, как выяснилось, недостаточно серьезно и искренне. Я сказал:
— А что! Очень милые стишки. У меня тоже где-то целая общая тетрадь валяется. Только у меня были рифмованные стихи. Такие, знаешь, злые, рубленые. Против мещанства, против предательства. Что-то такое:
Вейте ветры попутные,
Вейте ветры счастливые!
К черту норы уютные!
Вейте ветры попутные!
Подожди, это же конец, а там еще начало было такое отчаянное. Ага, вот, вспомнил:
Рождены мы под знаком Венеры,
Наплевав Всемогущему в бороду,
Отреклись мы от истинной веры
Под улыбкой кокетки Венеры.
На широком дворе
Не играть детворе,
Мы постреливаем
На широком дворе.
Бригантины в снастях запутались
И спустили пиратские флаги,
Вдовы в черные шали закутались.
Бригантины в снастях запутались.
Мы напьемся воды из касок
И раздарим детишкам погоны,
И расскажем им кучу сказок,
Как мы пили воду из касок.
И споем, расплетая ванты,
Поднимая пиратские флаги.
Под стозвон молотков музыкантов
Мы споем, расплетая ванты:
Вейте ветры попутные,
И так далее…
— И об этих стихах ты говоришь «тоже»? — прищурилась Наталья.
— Что ты имеешь в виду? — уточнил я.
— Это ты называешь стихами?
— Ну, знаешь… Было другое время. Мы вообще другое поколение. У нас были другие кумиры: Маяковский, Рождественский, Евтушенко. Так что мерка здесь только одна — талантливо или не талантливо…
— Не… — перебила Наталья.
— Что-что?
— Не талантливо, не самостоятельно, не честно!
— Ну уж, положим, насчет честности ты не права… И вообще, по-моему, ты слегка преувеличиваешь своего юного поклонника.
— «Мы напьемся воды из касок и детишкам раздарим погоны» — это и есть вершина твоей честности. Крик души ветерана… А насчет поклонника я не поняла…
— Я могу повторить. Ты преувеличиваешь таланты своего поклонника. — Я попробовал свести все на шутку. — Впрочем, каждой женщине приятно, когда ее окружают воздыхатели. Я тебя не осуждаю.
И тут Наталья взбесилась:
— Ах, он не осуждает! Он мне снисходительно прощает мои маленькие женские слабости… И совершенно напрасно! Мне более чем приятно знать, что он влюблен в меня. И поверь — ты не очень-то выгодно выглядишь на его фоне. Ты совершенно напрасно вылез со своими чудовищными стихами. Если сам не можешь ничего сделать, то научись хоть к чужим вещам относиться без зависти…
— А может, ты уже с ним переспала?
— Идиот! Тупица!
— Ого, какая реакция! Похоже, я попал в цель. А что? Молодой, смазливый щенок, целыми днями под рукой… Кто бы не соблазнился?
— Перестань, — прошипела Наталья сквозь сжатые зубы.
— Почему я должен перестать? — не унимался я, и перед глазами вставали картины одна страшнее другой… Я сам вдруг поверил собственным словам, брошенным наугад. — Почему я должен молчать? Ты с ним каждый день ходила на рыбалку, как на работу. И ни разу не проспала, а я знаю, что значит для тебя встать в шесть часов…
— Дурак, я уходила, чтоб не мешать тебе работать.
— Да? Спасибо тебе! Ты, бедняжечка, поднималась ни свет ни заря, чтоб создать муженьку все условия. А муженек сиди и думай, чем расплачиваться за такую жертвенность, как соответствовать? Много тут напишешь? А потом муженьку еще заявляют, что он бездарь, что даже сопливый мальчишка талантливее и самостоятельнее его! Продолжай в том же духе! Тебе остается сказать, что у него кожа нежнее, волосы гуще, глаза больше… И это все будет правда! Все ясно! На свежатинку потянуло…
Можно представить себе, в каком я был состоянии. И весь текст какой-то деревянный, не мой. Я и слов-то таких раньше не употреблял. Да и при чем здесь Сашка? И стихи у него действительно хорошие, особенно для его возраста… Но и меня можно понять. Я, может быть, погибал в тот месяц как художник. А вместо помощи и поддержки меня добивали.
Клянусь, мне не раз казалось, что жить больше незачем. И неизвестно, на что нужно больше мужества — наложить на себя руки после такого сокрушительного поражения или продолжать жить и даже в положенный срок выйти на работу и булькать в общем котле повального энтузиазма и творческого кипения.
А в тот день Наталья впервые влепила мне пощечину и заперлась в спальне. К вечеру мы помирились. Я жаловался на судьбу, плакал от бессилия и жалости к себе. Потом была ночь. Бурная и страстная с моей стороны… Наталья была не холодна, нет, она была добра ко мне в ту ночь.
Через три дня она уехала в Москву, а я остался, чтобы сделать последнюю отчаянную, истерическую попытку. Я слышал, что в экстремальных ситуациях сценарии пишутся и за неделю.
За эту неделю я настучал на машинке тридцать пять страниц. Писал в каком-то трансе, без оглядки, не просматривая даже предыдущие сцены. Потом, в последний день, вынул из машинки тридцать пятую страницу, подложил вниз под готовые, прочитал все от строчки до строчки, покраснел и медленно, с мазохистским наслаждением, листок за листком, сжег все в камине. Постоянно при этом крутилось в мозгах издевательское сравнение с Гоголем, и я шизофренически хихикал.