Зверева поняла лишь тогда, когда Сережа семь раз подряд пригласил меня на танец. Но она придумала себе, что Сергей на нее обиделся за то, что она кокетничала с Мишей Галкиным. Она начала выяснять с Сережей отношения и была при этом жалка и смешна. Потом она быстро напилась и стала плакать. Потом одна из теток начала выступать, и Сергей прогнал их обеих. Второй мальчик, не помню, как его зовут, поехал их провожать в Дегунино.
Потом Миша Галкин увел Звереву в родительскую спальню.
Сергей, оставшись наедине со мной, как-то смутился, засуетился и стал до того близким и родным, что у меня все внутри опустилось… Я подошла к нему, положила руки на плечи и, глядя прямо в глаза, сказала:
— Ты собирался показать мне свою комнату.
Теперь Гурченко! Вот образец несгибаемой воли и жизнеспособности. Надо же, имея так мало внешних данных, так много добиться в жизни. Моя мать была в молодости намного привлекательнее. Да и сейчас… И голос у нее сильнее, а много ли она имеет? Сидит в крохотной двухкомнатной квартирке и смотрит на чужой успех.
Прости меня, мамуля, но это правда. Я люблю тебя, но если ты когда-нибудь прочтешь эти строки, я тебя возненавижу! Так и знай.
Ты всегда говорила, что меня заносит на поворотах. Прости! Я знаю, что ты мой друг, но тебе не нужно за мной шпионить, я сама расскажу тебе все. Вот сейчас выйду, выключу телевизор и расскажу. Что, испугалась? Сиди, смотри и ничего не бойся. Я тебя не отвлеку от праздничного концерта. А жалко, что Гурченко не послушала. Через стенку — не то.
Боже мой, какая я лицемерка и ханжа! Мамочка, не обижайся, но это твое воспитание. Все кручусь вокруг да около, все изворачиваюсь. Саня сказал, что я скрытая графоманка, когда я ему рассказала, что веду дневник и делаю длиннющие записи.
А я и не собираюсь стать профессионалом. Я пишу только потому, что не могу думать в голове. Не все же такие умные, как он…
Нет, серьезно, он очень умный. Я бы даже сказала., он «благородного ума человек», как Ираклий — человек благородной души. А какая я умная — с ума сойти!
Конечно, он поймет, что я не могла поступить иначе! Что я НЕ ВИНОВАТА ни перед Зверевой, ни перед ним, ни перед Ираклием, ни перед всем светом. Я поступила так, как требовало, как приказывало мое женское естество.
Во всех книжках по сексу (мы со Зверевой начитались — будь здоров!) сказано, что первый раз — самый главный. Мне все уши прожужжали, что это больно, что это страшно, что с первого раза ничего не узнаешь, а я узнала все! Все до конца. Я узнала нестерпимое наслаждение, пусть перемешанное с болью, но наслаждение! Я узнала счастье, к которому почти подходила, почти дотягивалась во время наших мучительных, сумасшедших встреч с Сашей!
И еще я узнала власть! Ираклий не в счет, потому что мне никогда не нужна была власть над ним. А тут я пришла, сказала сама себе: «Он», и взяла его, несмотря на Звереву с ее грудью и прекрасными коровьими глазами, несмотря на теток, на то, что сам Сергей заранее не был готов к этому.
Теперь я понимаю Наташу Ростову. Андрей Болконский был ее идеальной любовью, а Анатоль Курагин — страстью. А сопротивляться страсти — это безнравственно, это губить и ее, и себя. И неизвестно, как все обернулось бы, если б ей удалось уехать с Курагиным. Мне удалось! И теперь я…
21 декабря 1978 г.
Вот это письмо:
«Прощай, любимая! Как долго даже про себя я не мог выговорить эти два слова. Как долго я не мог поверить, что оба они — правда. И второе, и первое. Я не знал, что это будет так больно.
Как долго я не хотел смириться с этим. Демоны ревности, подозрительности, мстительности раздирали меня на куски. Я убегал на озеро (помнишь поваленную липу?) и выл в голос, как собака по покойнику. Один раз я вспугнул своим воем влюбленных. Я их не заметил в сумерках и от стыда озверел. Кричал, прыгал, корчил рожи. А она оттаскивала своего парня за рукав. Она, наверное, чувствовала, что со мной нельзя было связываться.
Потом я наконец заплакал. И с этой минуты мне стало легче. Боль усилилась, но очистилась от грязи, от душных ночных кошмаров, когда я вскакивал и начинал одеваться, чтобы пойти и убить его. Потом тебя. Потом себя… Малодушие, ярость, зависть, ревность, жалость к себе — это ушло. Спасибо тем влюбленным.
Меня вдруг озарило, что ты это сделала не для того, чтоб меня обидеть, заставить страдать. Ты меньше всего думала обо мне… Я вдруг увидел вас вместо этих влюбленных. И тут я понял — ты не виновата, как не виноват я в том, что по-прежнему, или еще сильнее, люблю тебя. Я отчетливо увидел, как вы, прячась от людей и от меня, сидите на своем бревне среди снегов, как ты прижалась к нему и счастлива и не чувствуешь ни холода, ни времени.
Прощай и прости меня, любимая. За все. За то, что было до… И особенно за то, что было после.
Впервые я почувствовал это, когда ты пришла ко мне после праздников. Игорь сказал тебе, что я дома один и жду тебя. Ты передала с ним, что будешь через час. Я очень волновался, ведь ты первый раз шла ко мне домой. Я видел в этом какой-то особенный, скрытый смысл.
Как только ты вошла, я сразу увидел, что это уже не ты. Но не поверил своим глазам. Мы поздоровались. У тебя были сухие, горячие, как при температуре, руки. Ты поцеловала меня… Ткнулась горячими, обветренными, как в лихорадке, губами в мою щеку, и едва уловимая гримаска исказила твое лицо. «Колючий», — улыбнулась ты. «Хорошо, я побреюсь… Ну, здравствуй!» Я обнял тебя за плечи и притянул к себе. «Здравствуй, здравствуй. Мы уже поздоровались», — и слегка повела головой в сторону, словно тебе воротничок тесен.
Прости, любимая. Не читай. Я понимаю, что пытаюсь облегчить свою боль за твой счет. Порви и выкинь это письмо… Просто я не могу это удержать в себе.
Все во мне насторожилось. Взгляд замечал любую мелочь. Да еще Игорь все уши прожужжал своими праздничными рассказами… Почему же она молчит о том, как провела праздники? Нет, не спрошу. Пусть начнет сама… А ты болтала о всяких пустяках, что-то про Звереву, про то, что она на тебя в очередной раз дуется (глупец, я не придал этому значения), о моей болезни, о Толстом. Оказывается, ты перечитываешь «Войну и мир». Что-то о школе…
Потом ты заторопилась, стала искать свои перчатки. И когда ты уже положила руку на дверной замок, я не удержался и спросил: «Как праздники провела?» — «Нормально, — сказала ты, возясь с замком. — Если б Звериха не напилась и не начала буянить, было бы совсем хорошо. Этот ее Сережа — интересный парень… Ну, ты его знаешь, он в „Резисторе“ летом живет. У него мотоцикл „Иж-Планета“, такой красный. Там еще одна парочка была. Сережины друзья… А со Зверихой в приличном месте нельзя появляться, она со своими приколами просто смешна. У Сережи классные записи, весь „Бонн М“, потом еще новые, „Пинк флойд“, еще одна чикагская группа, забыла, как называется. Тяжелый рок».
Ты сняла руку с замка и говорила, говорила… И не могла остановиться. Я наконец узнал тебя. Рассказывая о нем, ты вдруг стала прежней, родной. Я молча слушал тебя. Ты вдруг опомнилась и остановилась, словно споткнулась. И испугалась, и украдкой взглянула на меня, пытаясь понять, выдала ли себя? Заметил ли я? Нет-нет. Я ничего не заметил, захотелось мне крикнуть, продолжай! Я даже улыбнулся, даже покивал, даже попытался поддакнуть… Но ты уже поняла, что увлеклась, и, кивнув мне, выскользнула из квартиры.
Меня колотила крупная дрожь. Я со стоном повалился на кровать и укрылся одеялом с головой. Я скрежетал зубами, я не знал, что это только начало. Хотя почему начало? В тот первый день я знал уже все во всех страшных подробностях. Но этого мне было мало. Я начал искать доказательства…
Игорь мне врал. Наверное, он и сам сперва не знал. Его-то вы смогли обмануть. Потом, после болезни, я увидел его со Зверевой, и мне все стало ясно…
Потом около магазина я невольно услышал рассказ Фомина. Красочный, с подробностями. Он истосковался с лета по любимому занятию и вдруг напал на единственное во всем поселке светящееся окно…