Испорченных или полуиспорченных продуктов там, правда, не бывает — производство там безотходное, и все идет в дело, но недоеденных кусков и там хватает. Правда, рачительные кооператоры выкармливают на этих кусках свиней и кур, но перепадает кое-что и стае.
При ресторане, расположенном в лесу, живут две толстые собаки, овчарка и крупная дворняга. Они отупели от жирной пищи и обилия хозяев, т.е. людей, раздающих эту пищу.
Стая, научившись терпению, подкрадывается к ресторану и затаивается в соседних кустах. Будь ресторанные собаки не такие закормленные, они наверняка бы учуяли противника, но эти и ухом не ведут.
Стая ждет и час, и два… Стая умна и не шевелится даже тогда, когда в дверях появляется человек в замызганном белом переднике с огромной кастрюлей в руках.
Ресторанные собаки не спеша поднимаются, потягиваясь, зевая и вразвалочку трусят к нему. При этом они не забывают лицемерно махать хвостами, выражая преувеличенную радость по поводу его появления. Это махание похоже на приклеенную улыбку теледикторши. А стая ждет… И стоит человеку с кастрюлей скрыться в помещении, как на ресторанных сторожей налетают бесшумные яростно-голодные тени.
Молниеносная схватка, утробный страшный рык, жалобное повизгивание, и вот стая торопливо, по-волчьи не прожевывая, заглатывает оставленные кем-то на тарелке куски шашлыка «по-карски» из кооперативного мяса по пять рублей двадцать копеек за порцию.
Через минуту на ристалище пусто. Ни собак, ни кусочка пищи. Но ресторанные сторожа (вернее было бы называть их швейцарами) еще не скоро выползают из своих щелей.
Вороны собирались на свое воронье вече в одну густую мрачную стаю перед самым заходом солнца. Сперва они все слетались на верхушки вековых лип и вязов знаменитой парковой аллеи, разделяющей «Резистор» со старым дачным поселком. Подлетали они десятками, пятерками без особого шума и почти незаметно. И хоть в кронах могучих деревьев было самое крупное в округе воронье гнездилище, птиц по вечерам здесь собиралось гораздо больше, чем обитало.
Постепенно прозрачные вершины начинали чернеть и гнуться от тяжелых вороньих тел. С каждой минутой крики их становились громче, споры и пререкания азартнее, между паутиной голых ветвей начиналось броуновское хаотическое движение, вниз сыпались сухие сучки, стынущий на лету вороний помет, серые, одного цвета с зимними сумерками перья и снег.
Все это было похоже на толкотню в фойе перед началом какой-нибудь представительной научной конференции. Все друг друга знают хотя бы понаслышке или по публикациям. У всех за время разлуки возникла друг к другу масса вопросов и возражений. Все оживлены. Но вот прозвенел звонок, и все тесной толпой, оживившись еще больше, направляются в зал решать важные, принципиальные вопросы.
Так и в вороньем месиве, звучит какой-то неразличимый для человеческого уха сигнал, и вся воронья туча одним духом взмывает в серое небо, делая его черным. Зачем? Какие важные вопросы решает стая, клубясь живым облаком над горизонтом, над рваными краями далекого леса? Нельзя даже и предположить. Но каждый вечер регулярно роится воронье над липовой аллеей.
Днем воронья армия, разбившись на роты, взводы, а то и просто отделения, равномерно рассредоточивается по поселку. Вороны не суетливы, точны, мудры и ироничны. Они не знают конкуренции. Костяк стаи, ее сержанты и офицеры — стары. Во всяком случае, они намного старше собак и не относительно, не вороньим или собачьим возрастом, а абсолютно, по нашим, человеческим меркам. Они живут много дольше собак и намного опытнее.
Вороны независимы и горды. В тех случаях, когда собака полагается на человека, на его разум и чувство справедливости, ворона полагается только на себя, хотя живет рядом с человеком и постепенно обучается всем премудростям» цивилизации. Человек может обмануть ворону, но не больше одного-двух раз. На третий раз ворона приспосабливается к его вероломным уловкам.
Собакам же вообще никогда не удается обмануть ворону, и поэтому отношение ворон к собакам всегда носит некоторый оттенок высокомерия. Завидя приближающуюся к себе собаку, ворона, сидящая на земле, не паникует, не суетится и даже будто не обращает на собаку никакого внимания, и лишь в какой-то одной ей известный момент она лениво подпрыгивает и с тяжелой грацией, махая упругими крыльями, поднимается ровно на такую высоту, которая необходима для ее безопасности.
Собака может беситься, прыгать, захлебываться лаем (обычно на это способна лишь молодежь), ворона только наклоняет то вправо, то влево голову и поблескивает бусинками глаз.
Когда наблюдаешь за подобной сценой, тебя не оставляет ощущение, что глазки эти смотрят лукаво и насмешливо. И ты готов биться об заклад, что если б твердый вороний клюв был способен растягиваться, то ворона, глядя на незадачливого молодого брехуна, ехидно улыбалась бы.
Истоки их слегка насмешливого и даже философского отношения к собакам, наверное, не только в ощущении безнаказанности. Вороны явно осознают свое полное жизненное превосходство над мохнатыми соседями. Им сверху лучше видна объедочная конъюнктура. Они первыми замечают новые поступления на свалки и помойки. Скорость у них выше собачьей. И никакая собака не может отнять кусок колбасы, ухваченный зоркой и быстрой вороной.
Кроме того, можно предположить, что вороны никогда не забывают о том, что в конечном итоге они бывают могильщиками своих четвероногих соседей, они расклевывают до костей трупы сдохших собак, а вот наоборот почти никогда не бывает.
И вместе с тем эти мрачноватые птицы любопытны, как дети, игривы, любят все яркое и блестящее, вороваты и изобретательны, умеют подражать чужим, в том числе и человеческим, голосам.
Рассказывают, что в Щедринке жила ворона, которая любила изводить одну злобную цепную собаку тем, что садилась на забор рядом с собачьей будкой и начинала лаять различными собачьими голосами. Рассказывают, что эта собака, крупная лохматая дворняга, чуть не удавилась па собственном ошейнике от злости.
Васильев, лично наблюдавший эту сцену, сказал:
— Этот мерзавец, а я стопроцентно уверен, что это был самец, устраивал представления для своей супруги. Она обычно сидела на крыше сарая и заливалась своим вороньим хохотом.
— А может, это была просто подружка? — предположил я.
— Нет, — сказал Васильев, — у них подружек не бывает. У них только жена. Одна и на всю жизнь. Ведь надо же, как все устроено, — добавил он задумчиво. — Ведь кто?! Ворона! Презираемое и гонимое человеком существо имеет столько разума и преданности… Как же бессмысленно и безобразно выглядим в их глазах мы…
— Чехов говорил, что интеллигентному человеку и перед собакой стыдно, — вспомнил я.
Не то, не то! — болезненно поморщился Васильев. — Другое! Это не стыд… Как глупы мы, что судим и осуждаем, и презираем… И не глупы, а хуже. И теряем, теряем… И оглянуться некогда, понять, ради чего? И не нужно уже, вот что страшно! И с каждым днем хуже, хуже! А все рожаем… Рожать — вот что стыдно, если подумать. Ничего не сделал, попустил, не нажил, а рожаешь.
Норта перевели на одну из московских водопроводных (водораспределительных) станций с действительной военной службы на северо-западной границе. Когда его везли через всю европейскую часть страны в Москву, Норт был спокоен. Он развалился посередине купе, мешая проходу, и ровно мелко дышал, вывалив язык. Сопровождавший его проводник, ефрейтор Ломазов, двухметровый красавец с черными блестящими глазами, всю дорогу лежал на нижней полке и читал.
За двадцать часов дороги Норт не съел ни крошки, лишь вылакал шесть ресторанных металлических мисок воды.
Когда ефрейтор Ломазов выводил его выгуливать, стоящие в коридоре пассажиры в страхе вжимались в свои купе.
На улице, как бы мало времени у них ни было, Норт вел себя степенно. Шел он всегда твердой, строевой походкой и отправлял свои естественные потребности на глазах у многочисленных зевак, не теряя собственного достоинства. А зеваки всегда находились, потому что Норт был редких статей, непонятной породы и весил 84 килограмма.