Выбрать главу

По волнению, охватывавшему всю заставу, поднятую по тревоге, он понимал, что работа здесь, на севере, в холод, в дождь и снег настоящая в отличие от тренировочной, ненастоящей, в школе. Здесь, на заставе, поднятой по тревоге, пахло настоящим, скрываемым страхом смерти.

Природа наделила Норта, как и всех других собак, умением различать этот запах.

На заставе Норт знал, что смысл его существования — охрана своей стаи во главе с хозяином от чужой, имеющей чужой, ненавистный запах смерти. И он даже не ждал за это никакого поощрения. Он просто не мог жить для другого.

Когда его посадили в вольер на водопроводной станции, Норт в первые дни ждал тревог, нарядов или хотя бы тренировок. Но ничего этого не было.

Инструкторы-проводники менялись каждый день. Они приносили пищу, которая была лучше, чем на заставе. Она состояла из овсяной или перловой, довольно густой каши, в которой чувствовалось, а иногда и попадалось мясо. Доставались Норту и кости, на которых тоже было мясо. Чаще всего оно было уже протухшим, и Норту это не очень нравилось, но это было лучше, чем каша без мяса или вообще тюря из размоченных хлебных корок с тресковыми головами.

Норту достался маленький, сорокаметровый загон. В дощатую, крашенную суриком будку Норт помещался с трудом.

Инструкторы относились к Норту доброжелательно. Они знали о его боевом прошлом, о контузии и всякий раз, наваливая ему каши в глубокую миску с загнутыми внутрь краями, старались зачерпнуть погуще и дружелюбно разговаривали с ним при этом.

Подходил и начальник команды служебного собаководства Глотов. Когда он подошел, Норт стал ждать, что он прикажет что-то инструктору, его выведут, пристегнув к ошейнику длинный брезентовый поводок, и начнется работа, которая и составит смысл его существования на новом месте. Но произошло все наоборот. Инструктор, сильно труся и распространяя при этом возбуждающий запах страха, с большой ржавой лопатой вошел в вольер к Норту.

От лопаты пахло собачьим пометом и прокисшей пищей, и Норт понимал, что инструктор вошел к нему, чтоб убрать в вольере. Он только не понимал, почему инструктор боялся. Чтоб не смущать его, Норт ушел к себе в будку и улегся там, свернувшись кольцом и чувствуя хребтом дощатые стенки.

Человек, которого Норт принял за вожака, вскоре ушел. Инструктор торопливо соскреб в кучку остатки пищи с утрамбованного собачьими лапами пятачка и, подцепив эту кучку на совок лопаты, зашвырнул в заросли лебеды и полыни. Все это он делал, не спуская глаз с будки Норта. Когда он наконец выскочил наружу, то сперва с облегчением выматерился, а потом сказал извиняющимся тоном:

— Ты, Нортик, хорошая скотинка, то есть собаченция, но черт тебя знает, что у тебя на уме.

Звали этого инструктора Ваня Охоткин, и он работал на собачнике первый год.

Через месяц Норт уже перестал ждать работы. Он жил, как в полудреме, не принимая участия в вечерних и утренних собачьих перепалках, которые стихийно возникали при каждой раздаче пищи. Он все больше и больше спал или вдруг принимался бегать вдоль своего коротенького загона. Он и сам не знал, зачем бегает спокойной ровной трусцой. Кто-то из инструкторов однажды пошутил, глядя на бегающего Норта:

— Бегом от инфаркта. Прямо как пенсионер на бульваре.

Шутник, сам того не зная, попал в точку. Норт и вправду бегал для моциона. Только убегал он не от инфаркта, а от ожирения и преждевременного одряхления. Бегать его заставлял инстинкт самосохранения, который начал в нем просыпаться, задавленный прежде чувством долга и беспредельной преданностью хозяину (инструктору) стаи и вожаку.

Норт и не подозревал, что его бесцельное существование в этом загоне, бессмысленные пробежки взад-вперед, чуткая дремота днем, выкусывание обязательных летних блох, поедание каши с тухлым мясом, тревожный, прерывистый ночной сон — все это и есть его настоящая и полезная служба, которую он несет днем и ночью, которая и является смыслом его теперешнего существования.

Он не знал, что, просто живя в своем загоне, он охраняет жизнь и здоровье такой большой стаи, что невозможно даже представить себе всю ее огромность и многоликость.

Он постоянно слышал ее шумы и голоса, доносящиеся до него через бетонный забор, различал бесчисленные, незнакомые запахи и не знал, что это и есть его стая.

Если б кто-нибудь ему все это толково объяснил, может быть, он и понял бы. И тогда жизнь его была бы не такой тоскливой.

Что уж там с собаки спрашивать, когда мы сами большей частью «не ведаем, что творим».

Норт наконец прекратил свои ежедневные пробежки но вольеру. Теперь он целыми днями лежал около будки, положив голову на лапы, и только по сужающимся и расширяющимся зрачкам и по еле заметному движению бровей можно было понять, что он жив, что в его тяжелой, круглолобой голове идет непрерывная работа, никак не связанная с насущными собачьими интересами, которыми жили его соседи.

Он не волновался во время раздачи пищи, не прыгал от нетерпения на сетку. Он подходил к алюминиевой миске, когда соседи уже доканчивали свои порции. Ел он неторопливо и аккуратно, брезгливо морща кожу на носу.

И в больших перепалках, когда вдруг весь собачник ни с того ни с сего начинал истерически передаиваться, Норт не участвовал. На холодные пронзительные ветры не обращал внимания. И только когда начинался крупный и настойчивый по-осеннему дождь, он неохотно убирался в тесноватую будку. И оттуда из глубины, он неотрывно, с собачьим непостижимым терпением смотрел на широкую асфальтовую дорогу, которая шла кольцом вдоль всего забора с вольерами.

Норт ждал хозяина. Он боялся его пропустить. Он ждал не кого-то из прежних хозяев (каким-то чутьем он понимал, что прежняя жизнь не вернется), а нового, который по-хозяйски войдет в вольер, которому Норт начнет служить, которого будет со спокойным и чистым терпением ждать, который сделает его собачью жизнь полной и осмысленной.

Норт давно уже понял, что человек, раздающий пищу сегодня, появится снова через несколько дней, после того, как около вольера перебывают еще трое.

Вот из этих четырех, кормящих его людей он и выбирал себе хозяина.

Сперва он решил, что хозяином будет беловолосый, розовощекий, постоянно пахнущий жареным салом и луком Ваня Охоткин. Ваня приехал в Москву завоевывать оперные подмостки из деревни, затерянной на северо-западе Московской области. Деревенька его была от веку маленькой, а теперь называлась неперспективной и постепенно истаивала.

Каждый год к осени (почему-то именно к осени) раздавался в Дядькине, так называлась деревня, характерный, ни с чем не сравнимый стук, когда обухом топора приколачивают крест-накрест случайные доски к оконным резным наличникам. Изба при этом играет роль невольного резонатора и жалобно и надрывно гудит на всю деревеньку, которую она покидает, не двигаясь с места.

Откуда эта печальная картина? Что ее вызвало? Не розовые же щеки и безмятежно-голубые глаза Вани Охоткина, тоскующего скорее по несбыточному будущему, чем по незамеченному, неоцененному прошлому, которое вернется к нему только через много бесполезных лет, когда вернуть что-либо будет невозможно.

А может, он и доживет до своего нелепо придуманного «светлого будущего». Вот он сам удивится! Не меньше, чем те знаменитости, к которым он приходил показываться…

Родители Вани были люди не богатые и пожилые. В совхозе они уже не работали, жили приусадебным участком, маленькими пенсиями и еще тем, что держали несколько свиней.

Свиньи у них были почти дикие, покрытые крупными черными пятнами, заросшие густой щетиной, длинноногие, поджарые и предприимчивые. Они свободно паслись небольшой храброй стаей в окрестностях деревеньки и держали в страхе ее престарелых жителей, собак, кур и уток.

Сала они нагуливали немного, зато и себестоимость его была невысокая. Все свиньи, кроме поросой матки и одного из поросят, к первому снегу закалывались. Часть мяса продавалась на московских рынках; другая, большая, часть солилась, коптилась, превращалась в колбасу и отсылалась сыночку Ванечке, который этим салом в основном и питался.