Постоял-постоял я тогда, а деваться-то некуда, вот и побрел по трескучему морозу да под вой собак к себе домой.
Все-то нам, приятель, нипочем, когда денежки в кармане водятся да дружки угощают. Только ведь закрома эти тоже не бездонные. Лишь тогда человек счастлив, когда у него свой угол есть, свой кров, где ждет его близкая душа. А коли нет этого… Эх, да что там говорить…
Как подумаю я про свою Юлию, так ком к горлу подкатывается. Пожалуй, и слов у меня не найдется, чтобы рассказать тебе, что это за женщина. А я, подонок, на старости лет вздумал ее мытарить. И все-то она, бедняжка, сносит, не бросает меня и ругать не ругает, только вздыхает тяжко, как над хворым. Видать, надеется, что выправлюсь я когда-нибудь, на ноги встану. Разве иначе хватило бы у человека сил терпеть такое?
Пришел я, значит, тогда, а она тут же чайку мне горячего вскипятила, только я вроде бы и не пил его. Пожалуй, никогда еще не чувствовал себя такой мразью, как в ту ночь. Уселся перед зеркалом и давай себя на чем свет стоит честить. Чуть ли не до утра эдак проговорил, сам не понимая, где я и что я. И вдруг мне показалось, что какое-то страшилище глядит на меня из зеркала белыми зенками. Стащил я с себя сапог и в него запустил. Стекло, конечно, вдребезги, страшилище пропало, а на меня такая слабость накатила, едва успел до кровати доплестись. Знаешь, как бывает, если туго натянутую струну сразу ослабить. Заснул я мертвым сном. Даже сегодня не могу точно сказать, сколько я тогда продрых — сутки ли, двое… Проснулся и сразу сына своего увидел. Вайдотас мой в Вильнюсе учился, в консерватории. Прямо скажу, поначалу устыдился я страшно, потому как перед своими детьми не хотел бы предстать в таком плачевном виде. Выкарабкался я из кровати, как перешибленный, а сам глаз поднять не могу. Голова пополам раскалывается, и тело какое-то чужое. Сын за столом сидит и в мою сторону совсем не смотрит. Вайдотас от матери все узнал и теперь ждал, когда я приведу себя в божеский вид. Во рту у меня будто черти горох молотили, оттого я все холодную воду дул, потом долго умывался, еще дольше вытирался — все хотел оттянуть неприятный разговор.
После завтрака сын мне и говорит: «Поехали, папа, в Вильнюс лечиться. Вижу, со здоровьем у тебя неладно». Смолчал я, видно, оттого, что про саму болезнь он не сказал ни слова. Да и легче было молчать, чем говорить. Я покорно собрался и уехал с Вайдотасом. Юлия проводила нас до большака. Стояла, бедняжка, утирая слезы, и смотрела на меня, как на мальчонку, что впервые отправился в школу. В глазах ее я прочитал тогда и грусть, и надежду.
Не стану рассказывать тебе, дружище, как мы добрались, скажу только, что в Вильнюсе я поначалу нос повесил: ведь положили-то меня в эту, ну, как ее… словом, в больницу для чокнутых. Чего-чего, но этого я никак не ожидал. Но я был тогда готов ко всему, мне было все равно, хоть в тюрьму меня посади.
Месяц с лишним проторчал я в том, прямо скажу, унылом доме, что был обнесен высоченным забором. И чего только я там не насмотрелся, чего не наслушался! Не по нутру мне было то лечение, да разве в этом дело? Лекарства, они все горькие. Как бы там ни было, а вышел я из больницы здоровехонький, точно во второй раз родился. Поставили-таки меня на ноги, приятель! И выпить больше не тянуло. О водке и думать забыл, при одном упоминании всего передергивало. На прощание доктора упредили: дескать, отныне ни капли, иначе все лечение псу под хвост. Поблагодарил я их, сыну спасибо сказал и домой отправился. Поезд по железной дороге едет-гудит, а я сижу да в окошко гляжу. И так меня все это за душу взяло! Вон елочки в снегу стоят, следы заячьи под кустами переплелись, карапуз в сугроб забрался… Будто я десять лет всего этого не видел. Понял я тогда, что по дешевке мог свою жизнь продать. Согласись, приятель, одно удовольствие видеть елку в снегу или краснощекого бутуза на санках! Лучше всего мы понимаем это, когда стоим на краю пропасти.
Притопал я домой, а Юлия моя знай увивается вокруг меня и все смотрит, как в те времена, когда я еще женихался. Помолодел ты, говорит, похорошел, как после бани.
Руки-то по работе стосковались — надо лучины нащепать, воды из колодца натаскать, по дому то-сё сделать. Поверил я тогда, что жизнь у меня другая, правильная начнется. Не утерпел, дудку свою с полки снял, пыль стряхнул и задудел. Юлия у печки крутилась, услышала, вздрогнула и на меня уставилась. Не укрылось от меня, что встревожилась она. «Оставь трубу, пусть лежит», — попросила. Понял я, что боится жена, как бы я через эту дудку снова в петлю не полез. Женщины, они верно чуют, откуда беды ждать. Засомневался и я: может, и вправду отыграл свое Бейнорюс-музыкант? Так и распростился бы со своей музыкой, кабы не председатель нашего колхоза. На следующее же утро завернул он к нам и стал рассказывать, что колхозники капеллу свою организовали, Бейнорюса только и не хватает. Не скрою, очень обрадовало меня это приглашение. И Юлия уломать не могла, в тот же вечер с дудой под мышкой заявился я в клуб.