В полночь майор Тудер и батальонный комиссар Томилов поздравили краснофлотцев и командиров с Новым годом, пожелали им новых боевых успехов. После этой небольшой официальной части загремела радиола, и начались танцы вокруг елки. "Кавалеры" и "дамы" менялись местами после каждого танца...
А чуть ли ни на другой день у нас появилась новая забота. Мазут, который сжигался в топках наших котлов, подходил к концу. Пришлось кочегарам заняться заготовкой дров. Но это был лишь частичный выход из положения. Дрова не могли дать столько тепла, чтобы прогреть все помещения массива. С их помощью можно было лишь поддерживать необходимую температуру в погребах, на боевых постах и в командных пунктах.
В кубриках стало морозно. В сочетании с голодным пайком это создавало настоящее бедствие. Каждый день кто-нибудь из краснофлотцев отправлялся в лазарет. У многих появились отеки. Жить в бетонированном подземелье, где стены дышали ледяной сыростью, стало невозможно.
До войны все артиллеристы жили в благоустроенных казармах. Поддерживать там тепло было гораздо легче. Но казармы находились примерно в полукилометре от главного массива, и это было слишком далеко, чтобы личный состав батареи мог по тревоге немедленно прибыть на боевые посты. Впрочем, казармы и строились, как жилища мирного времени. Сейчас их занимали бойцы различных обеспечивающих подразделений и команд, формируемых для надобностей сектора. Словом, о возвращении туда не могло быть и речи.
А выход из положения надо было искать. Я вспомнил, как неплохо была у нас в землянках на Бьёрке. И предложил построить землянки около блока. Начальство одобрило эту мысль. И вот с внешней стороны железнодорожной колеи, проходившей вдоль всего массива, рядом с его тыловыми стенами, краснофлотцы начали рыть и обшивать деревом землянки. Через несколько дней они были готовы - по одной на каждую башню и на взвод управления.
Называться они стали, конечно же, кубриками. В землянках стояли чугунные печки. Дров заготавливали в достатке. Дневальные выступали в роли хранителей огня, и ни одной жалобы на холод не раздавалось. Электрики подвели в землянки ревуны, которыми подавался сигнал тревоги. До входа в блок было всего несколько десятков метров, и никаких заминок с выполнением команды "К бою!" не происходило. В общем, боевая готовность батареи оставалась не менее высокой, чем раньше.
Перебрался и я из своего командного пункта, где постоянно жить стало невмоготу. Вместе с другими командирами батарей я устроился в небольшом деревянном домике, находившемся около блока. Там размещалась канцелярия, но мы справедливо рассудили, что для нее хватит и половины помещения.
Сержанты и краснофлотцы ходили теперь питаться в большую двухэтажную столовую форта. Нашу командирскую кают-компанию тоже вынесли из бетона. Для нее приспособили деревянную постройку, стоявшую около горжи.
Впрочем, какая это была кают-компания? Не звучали в ней послеобеденные споры и шутки. Не засиживались здесь за долгими вечерними беседами, из которых молодежь черпала премудрости службы, слушая, как старшие обсуждают и тактические соображения, и житейские дела. Завтраки, обеды и ужины занимали теперь считанные минуты - порции были мизерными. А поев и не наевшись, каждый торопился уйти, чтобы не дразнить себя запахами, доносившимися из кухни.
Все резервы для улучшения питания командование форта исчерпало. Скот в подсобном хозяйстве был забит. Оставалось только несколько лошадей - наша основная тягловая сила.
Три раза в день всех красногорцев потчевали бурой горькой жидкостью. Это был хвойный настой, введенный в наш рацион по предложению врачей. Он должен был предупредить заболевания цингой и другими болезнями, связанными с авитаминозом. Кое-кто заявлял: "Пусть сами доктора пьют это пойло, а я обойдусь, хуже не будет". Таких заставляли пить в приказном порядке. Но со временем все убедились, что настой действительно помогает, и необходимость в каком-либо нажиме тут отпала.
Как ни тяжело было с едой, но мы не забывали, что ленинградцам еще тяжелее.
Как раз в эти январские дни выписался из лазарета краснофлотец Федоров, побывавший перед тем в Ленинграде. Служил Федоров на нашей батарее наводчиком. Принадлежал он к племени людей веселых, неунывающих, сердечных. Такие обычно пользуются в коллективе всеобщей любовью.
Родом он был из Ленинграда, там у него оставалась семья. И вот однажды на форт пришла телеграмма. Соседи по квартире сообщали Федорову, что его семья находится в тяжелом состоянии. Командование решило дать бойцу пятидневный отпуск домой. Получил он отпускной билет, сухой паек да еще немного продуктов, которые удалось наскрести интендантам, и двинулся в путь.
Когда он вернулся, трудно было его узнать. Ничто не напоминало в нем былого весельчака, душу общества. Это был глубоко потрясенный, убитый горем человек. Он ни о чем не мог говорить. Лишь после десятидневного пребывания в лазарете сумел: он связно рассказать о своей побывке. Комиссар попросил Федорова выступить перед нами. Тот согласился.
Собравшиеся в клубе моряки слушали своего товарища в тягостном молчании. Каждое его слово ранило, Жгло.
- Добрался из Ораниенбаума в Кронштадт, - бесстрастным голосом ронял Федоров. - Из Кронштадта до Лисьего Носа пешком по льду. Три раза в пути попадал под обстрел. От Лисьего Носа на попутной машине Доехал до города.
Когда шел по улице, по радио передали: "Район подвергается обстрелу. Движение по улицам прекратить. Населению укрыться". Постоял я немного во дворе и пошел дальше. Навстречу люди попадались - бледные, опухшие, с впалыми глазами. Все были закутаны и платки и одеяла. Видел, как некоторые падали. И больше не поднимались.
Дома застал я ужасную картину. Словами трудно передать. Водопровод не работает. Электричества нет. Дров нет. В комнате стужа. Я, в общем, вовремя пришел. Жена еще дышала. Лежала на кровати и дышала. А говорить уже не могла. Посмотрела на меня и взгляд на детей перевела. Дети на другой, кровати лежали, рядышком. Бросился к ним. Сын уже мертвый. Дочка дышит. Поднял я ее головку. Она глаза не открывает. А через несколько минут и дышать перестала.
Разбил я последний стул и протопил железную печку. Ночью на город большой авиационный налет был. Я, конечно, никуда не пошел. Сидел на кровати у жены. Думал: "Хоть бы в нас залепило, и обоих разом". К утру жена умерла.
Взял я санки у дворника, положил всех, обвязал и повез на кладбище. По пути туда много трупов попадалось. Одни накрыты были чем-либо, а другие просто так лежали. Вырыл я могилу. В полметра, не больше. И похоронил всю свою семью. И было у меня такое чувство, что самому впору с ними лечь.
Вот, товарищи, и все, - проглотив рыдание, закончил Федоров. - Назад я добрался тем же порядком. Обратно под обстрел попадал. Просто и не знаю теперь, как быть, как крепче отомстить гадам. Нет у меня теперь человеческих чувств, одна злоба к зверям. Да нет, эта погань фашистская куда хуже зверей...
Замолчав, Федоров опустился на стул. Вперед вышел Томилов.
- Большое горе у нашего товарища, - сказал он. - Утешения тут не помогут. На подлые зверства врага мы можем ответить одним: точным, метким огнем. Другого разговора с фашистами быть не может. Гитлеровские изверги варварски обстреливают Ленинград. Каждый наш удар по вражеским батареям облегчает участь ленинградцев. А чтобы бить без промаха, надо не жалеть сил для боевой подготовки, для отработки боевых нормативов, для повышения мастерства. Пусть товарищ Федоров знает, что это самая верная месть за его семью, за тысячи ленинградцев, погибших от голода и холода, от жестоких обстрелов и бомбардировок. И пусть сам товарищ Федоров даст выход своему горю в борьбе за то, чтобы каждый залп достигал цели.