Когда-нибудь я напишу о ней и о том, как она меня учила: это неоплаченный долг мой. Она ходила в темной кофточке навыпуск и маленьком чепчике из черного кружева. До последнего дня не горбилась и держала руки сложенными благопристойно и чопорно, на старинный лад. Это был образец всяческого благообразия, постоянной деятельности, постоянной подтянутости. Ее сын создал ей спокойную старость. В его квартире была у нее тихая комнатка с книгами, цветами, удобным мягким креслом. А она возмущалась против покоя и с утра до вечера заполняла свое время делами: занималась со мной, репетировала каких-то отстающих гимназистов, читала, писала воспоминания.
Помню свой испуг, недоумение, чувство беспомощности, когда пришла однажды на занятия, а мне сказали: «Анна Фадеевна умерла…»
После отца остался шкафчик. Нижние полки были заняты разным рабочим инструментом и чертежами, свернутыми в трубки. На двух верхних полках стояли книги, и среди них Пушкин, Гоголь, Тургенев — ранняя моя пища, подлинное отцово наследство. В восемь лет я прочла «Вечера на хуторе» и «Вешние воды», в девять лет — «Мертвые души», в одиннадцать знала наизусть главы из «Онегина». О, какие засверкали передо мной миры, и как я благодарна судьбе, что никто не интересовался, что́ я читаю: увидели бы, что не то, что положено по возрастной разверстке, — отобрали бы; Анны Фадеевны уже не было в живых, заступиться за меня было бы некому… Был в отцовском шкафчике и Козьма Прутков, он научил меня смеяться и радоваться смеху — привил мне, как принято говорить, чувство юмора.
Шкафчики с книгами расставлены на моем отроческом пути. Быстро освоены две отцовские полочки; беру книги у знакомых — тоже не бог знает какие библиофилы, — но у каждого что-нибудь находится новое. Нашелся, между прочим, Игорь Северянин. С глубочайшим доверием к поэтическому слову читаю про «ананасы в шампанском» (не ела, не пила ничего подобного, ему видней) и как оно там «в будуаре тоскующей нарумяненной Нелли», и вдруг из чьего-то очередного шкафа достаю какую-то книгу, раскрываю и читаю: «Как много у поэта экипажей!» — это начало веселой и убийственной статьи К. И. Чуковского о Северянине. Тут же, сев на пол у открытого шкафа, проглатываю статью (напечатанную, если не ошибаюсь, в альманахе «Шиповник», точно не помню, дело давнее), и пылко соглашаюсь, и радуюсь своему согласию, своему пониманию; и дивлюсь, — где же мои собственные были глаза; и почему-то яснее становится в мире, когда листок за листком облетает лавровый венок «гения», «вселенной властелина» Игоря Северянина.
Чуть позже (его я читала лет в тринадцать), с куда большей запальчивостью и издевкой, с пеной у рта, Писарев передо мной, доверчивым подростком, развенчивал Пушкина. Влияние Писарева на мою душу было тогда огромно. (Может быть, потому, что его сочинения, переплетенные в три большие фолианта, случайно оказались у моих знакомых, все ведь случайно в нашем раннем воспитании. А может, потому, что писал он дерзко и ярко и молодость кипит в каждой его строке.) Три личности формировали меня в том переломном возрасте — Писарев, Базаров, Марк Волохов. Я не собираюсь обсуждать здесь, хорошо это или плохо: просто констатирую факт. Не имело никакого значения, что одна из этих личностей существовала на самом деле, а две придуманы романистами: все трое высказывались, стало быть существовали. Все трое сходили с высот своего дерзания в заплесневелый мирок, где я росла, и производили там ужасающие разрушения, прямо-таки камня на камне не оставляли. Но, ликуя по поводу разрушений, окружая этих молодых людей ореолом, на который они, вероятно, и не претендовали, одного я не уступила им — Пушкина. Отдать Пушкина — значило предать на поругание самую чистую, самую возвышенную радость. Так и не отдала. И со мной эта радость всю жизнь…
Читала я и учебники — не то чтобы регулярно, но время от времени брала и прочитывала учебник естественной истории, географии, пыталась читать физику, но самой трудно было, а объяснить некому; очень любила, до сих пор люблю читать учебники истории, даже плохие.
Средств на учение не было, отдали в гимназию и, не проучив двух лет, забрали. И хотя не могу сказать, чтобы я очень убивалась от этого (даже радовалась, что больше времени будет на чтение), но все-таки сосала мысль — как же это я останусь невеждой, неучем. Вот я и старалась пополнить свои знания, читая учебники.
Лет с восьми-девяти я писала стихи и прозу, пытаясь подражать то тому, то другому писателю. Все это было очень смешно. Взрослые читали и смеялись. На меня их смех действовал болезненно, заставлял меня замыкаться от них, хотя крыть мне, что называется, было нечем, я сама видела постыдное свое неумение. Стала писать потихоньку и прятать свои опыты во всяких укромных уголках… Стихи перестала сочинять уже в ранней юности, догадавшись, что их надо писать очень хорошо — либо не писать вовсе.