Выбрать главу

Что звенит там вдали – и звенит и зовет?

И зачем там в степи пыль столбами встает?

И зачем та река широко разлилась?

Оттого ль разлилась, что весна началась?

И откуда, откуда тот ветер летит,

Что, стряхая росу, по цветам шелестит,

Дышит запахом лип и, концами ветвей

Помавая, влечет в сумрак влажных аллей?

Откуда, зачем, отчего? Поэт не знает ответа, но что-то шелестит, звенит, зовет, влечет, и он слышит шелест, звон, зов; ему открыты родники жизни: все чувствуемое, зримое и слышимое. Смысл жизни остается неразгаданным, и только грустно-красивые стихи передают нам томление поэта при виде красавицы, встреченной в провинциальной глуши. Обыкновенная, ничем не примечательная встреча, но она предстает полной тайны и красоты, потому что в ней открывается далекая перспектива.

Стихотворение «В глуши», откуда мы процитировали два четверостишия, очень характерно для Полонского. Оно, как и «Колокольчик», «тянется в бесконечность». Движущей силой стиха выступают два наречия – там вдали: «Что звонит там вдали – и звонит и зовет?» Властная сила бесконечной протяженности и открытости дали; подернутый дымкой таинственности образ героини, колеблющийся на самой грани прямого и символического смысла; поэтическая «невысказанность», «контурность». И сюжет, лишенный законченности, рождающий впечатление «открытого стиха»:

Не природа ли тайно с душой говорит?

Сердце ль просит любви и без раны болит?

И на грудь тихо падают слезы из глаз…

Для кого расцвела? для чего развилась?

Вопросы, остающиеся без ответа, еще более сгущают атмосферу таинственности. Тоской безысходности, но и неизъяснимым обаянием веет от этих стихов. Поистине, «смесь простодушной грации и правдивости впечатлений» (Тургенев) и «необычайно чуткая восприимчивость поэта к жизни природы и внутреннее слияние явлений действительности с образами его фантазии и с порывами его сердца» (Добролюбов).

В постоянной устремленности Полонского туда, вдаль сказывались настроения его юных лет, родственные пафосу лермонтовской поэзии. Идеальные порывы переплетались с восприятием реального мира и были вызваны к жизни самой действительностью. В этом смысле поэт мог бы повторить слова Тютчева: «Чтобы поэзия процветала, она должна иметь корни в земле.» У Полонского, как заметил В. Соловьев, всегда чувствуешь ту землю, от которой он оттолкнулся. Грань между «поэтическим» и «житейским» открыта, переход из будничной среды в область поэтической истины мягок (это свойство очень близко исканиям символистов):

Мое сердце – родник, моя песня – волна,

Пропадая вдали, – разливается…

Под грозой – моя песня, как туча, темна,

На заре – в ней заря отражается.

Если ж вдруг вспыхнут искры нежданной любви

Или на сердце горе накопится –

В лоно песни моей льются слезы мои,

И волна угасить их торопится.

(«Мое сердце – родник, моя песня – волна…»)

Или:

И любя и злясь от колыбели,

Слез немало в жизни пролил я;

Где ж они – те слезы? Улетели,

Воротились к Солнцу бытия.

Чтоб найти все то, за что страдал я,

И за горькими слезами я

Полетел бы, если б только знал я,

Где оно – то Солнце бытия?..

(«И любя и злясь от колыбели…»)

В этих и подобных стихах воспроизводятся скрытые душевные движения, таинственные предчувствия. Слова в них теряют обычное значение и употребляются переносно и расширительно. Художественный образ обретает «потаенный смысл», недосказанность.

Здесь уместно привести высказывание Л. Н. Толстого: «Самое важное в произведении искусства – чтобы оно имело нечто вроде фокуса, то есть чего-то такого, к чему сходятся все лучи, или от чего исходят. И этот фокус должен быть недоступен полному объяснению словами.»

Необъяснимость подобного фокуса особенно ощутима в лирической поэзии, где, говоря словами того же Толстого, торжествует «лирическая дерзость» – «свойство великих поэтов». Заметим, что понятие «лирическая дерзость» вмещает в себя не только свободу и смелость метафор, но также и оголенную простоту речи, и умение извлекать новое очарование из, казалось бы, уже стершегося смысла слова. Эту сторону мастерства хорошо понимал Полонский, тяготевший к речи прямой и точной, не гнушавшийся и «грубым просторечием», но не впадавший в прозаичность.