Сквозь полуразбитое окно, уцелевшая поверхность которого была подёрнута синеватой плёнкой возраста и грязи, водянистый отблеск сумерек лился на пол подвала, где лежал, лишённый надежды двигаться, Натан. Во тьме тебя нет нигде, каждый раз думал он в детстве, ложась спать; и вот в синеватом полусвете каменного подвала он и впрямь оказался нигде. Приподнявшись на локте, он сквозь вызванные смятением слёзы вглядывался в тусклую голубую муть. Его нелепая поза вызывала в памяти больного, на которого уже начала действовать анестезия, но который всё ещё пытается разглядеть, куда девались врачи и не забыли ли его на этом холодном операционном столе. Если бы только его ноги опять стали ходить, если бы прекратилась эта парализующая боль… Где только этих докторов носит, спрашивает он себя в полусне. Да вот же они, стоят за кругом бирюзового света хирургических ламп. «Он вырубился, чувак, — говорит один из них коллеге. — Можно забрать всё, что у него есть». Но, едва стащив с Натана штаны, они внезапно прерывают операцию, бросая пациента среди синих теней безмолвия. «Господи, глянь на его ноги, глянь», — визжат они. О, если бы завизжать, подобно им, — сожаление пронзило мысленный хаос Натана. Если бы завизжать так громко, чтобы услышала она, и попросить прощения за своё отсутствие в их волшебном, вневременном и совершенном будущем, скончавшемся столь же бесповоротно, как обе его ноги, испускавшие гнилостное зеленовато-голубое свечение прямо перед его глазами. О, неужели не издаст он такой вопль сейчас, когда мучительные мурашки, вызванные разжижением его ног, начинают расползаться по его телу вверх? Но нет. До любви докричаться нельзя — но докричаться до смерти он сумел, и очень скоро.
Такова традиционная готическая техника.
Это просто. А теперь попробуйте сами.
Экспериментальная техника. Каждая история, даже самая правдивая, хочет, чтобы писатель рассказывал ее одним неповторимым способом, так? А значит, эксперименту, с его методом проб и ошибок, в литературе места нет. История — не эксперимент, эксперимент — это эксперимент. Вот так. Стало быть, писатель-экспериментатор — тот, кто, в меру своих способностей, старается следовать всем требованиям своей истории. Писатель — не история, история — это история. Ясно? Иногда это очень трудно принять, а иногда — чересчур легко. С одной стороны, вот писатель, который не может смириться со своей судьбой, то есть с тем, что история пишется сама собой, помимо него; с другой стороны, вот тот, кто слишком охотно мирится со своей судьбой, то есть с тем, что история пишется сама собой, помимо него. Как бы то ни было, литературный эксперимент — это просто авторское воображение или его отсутствие, а также чувство (или его отсутствие), бряцающие цепями в словесной темнице рассказа, из которой нет выхода. Один писатель стремится запихнуть в эту двухмерную клетку весь подлунный мир, другой, наоборот, укрепляет стены своего бастиона, чтобы мир, не дай бог, не пролез как-нибудь внутрь. Но, хотя оба пленника стараются совершенно искренне, приговор неизменен: они остаются там, где есть, то есть внутри истории. Прямо как в жизни, только совсем не больно. Толку, правда, тоже никакого, но кому до этого дело?
Теперь мы должны задать следующий вопрос: требует ли страшный случай с Натаном иного подхода, нежели те, которые предлагают конвенциональная реалистическая и готическая техники? Что ж, может быть, всё зависит от того, кому такая история приходит в голову. Поскольку она пришла в голову мне (и сравнительно недавно) и поскольку я уже истощил своё воображение, то, думаю, пришла пора повернуть сюжет в другую сторону, хотя, быть может, и не в самую лучшую. Вот эксперимент, которому безумный доктор Риггерс нечестиво подверг бы своего рукотворного Натанштейна. Секрет жизни, страшные мои Игори[1], — время… время… время.
1
Игорь — начиная с фильма «Сын Франкенштейна» популярный персонаж массовой культуры, уродливый помощник безумного учёного.