— Ну, ты можешь хоть что-нибудь сделать?
Произошло маленькое чудо — прошло почти сорок минут с начала похорон, а никто так и не заговорил. Он боялся, что прозвучат бессмысленные воспоминания или наивная хвала или, что было бы даже еще более тревожным, служение, которое вообще не имело бы ничего общего с мертвой женщиной среди них, но активно игнорируя ее, тем самым особо подчеркивало бы важность произнесенного. Его разум был волен кружить от горя к воспоминаниям и страхам, а затем, сделав круг, вернуться снова к горю, как птица, утверждающая свою независимость от озера, где плавает и кормится ее стая.
Как раз в тот момент, когда он начал заново сосредотачиваться на гробе, на комнате и на людях в комнате, думая, что возможно, было даже прискорбным то, что никто не говорит, потому что это означало, что никто не любил ее, и что она даже никому особо не нравилась, поднялась женщина, которую он никогда прежде не видел. Он сразу же понял, что она не из квакеров. По ней видно было, что она не привычна к происходящему, но она решилась заговорить, рассудив, что это важно, хотя готовилась к этому целых сорок минут.
Она была приблизительно ровесницей его отца, или может быть моложе; где-то из конца шестидесятых? Ее пальто и прочая одежда не подходили ей и не сочетались друг с другом. Все выглядело как с чужого плеча. Прямые, седые волосы были подстрижены так отвратительно, что он прямо видел, как она стрижет себя сама, беспорядочно и судорожно щелкая кухонными ножницами. Она лихорадочно окинула взглядом собравшихся, и Гарфилд прочитал и распознал сигналы, и, прежде чем она заговорила, догадался, где встретились она и Рейчел. Эта женщина была из тех, кто способен возражать пустым комнатам.
Поднявшись со своего места и оглядевшись, она неловко нагнулась и достала пластиковый пакет, истрепанный долгой службой.
— Я познакомилась с Рейчел очень давно, когда мы обе были в больнице, собственно, в Сент-Лоренсе. Крепко там маялись. Да уж! И не похоже было, что хоть одна из нас доживет до сороковника, не говоря уже о шестидесяти годах. Думаю, я болела посильнее, чем она. Я в том смысле, что она вышла раньше меня. Но перед уходом она дала мне эту картину, она помогла мне, всегда помогала, и я думаю, что это больше говорит о ее прекрасном духе, чем я сама могу сказать, ведь у меня — ну! — язык не очень хорошо подвешен. Вот. Хм…
Она вытащила пластиковый пакет.
— Может, я передам ее по кругу?
Глаза ее засветились бешеной отвагой и облегчением, она резко села и передала маленькую картинку соседу слева.
Никто никогда никому ничего не передавал. Это нарушало молчание нежелательным образом, ведь при этом возникали едва заметные потоки общительности и предвкушения. Но квакеры прощают все, а кроме того, сейчас ведь были похороны, и появление непосвященных в такой ситуации бывает ожидаемой приправой.
Гарфилд также преисполнился ожиданием, сосредоточившись на попытке угадать, что же там будет: материнская картина, которую он раньше не видел, была посланием из могилы. Он быстренько прикинул, когда приблизительно картина могла быть написана и в каком стиле она в то время работала. Он с нетерпением вперился в скупые, благодушные улыбки, с которыми люди разглядывали картину. Наконец она оказалась в руках у Лиззи, а она, чтобы они могли посмотреть на нее вместе, положила картину в его руки. Это была небольшая работа, может быть, восемь на пять дюймов, масло на доске, почти полностью канареечного желтого цвета за исключением тонкой, неровной оранжевой черты, которая, казалось, прожигала горизонт посередине. Непосвященные могли подумать, что на эту картинку у нее ушла пара минут и что сделана она тремя-четырьмя размашистыми мазками кисти, обильно пропитанной краской. Но он-то знал, что картина состоит из многих и многих крошечных штрихов — как чешуйки, из которых складывается радужное сияние бабочки, и что выбор расположения и точного оттенка оранжевого наверняка вызвали у нее мучительные колебания.
Он был почти готов узреть аляповато намалеванного котенка или подсолнух, — привет из дурдома! возможно, даже нарисованный не ее рукой, — но, хотя и не подписанная ею, работа была узнаваема, как ее собственные, покрытые шрамами запястья или худая беззащитная шея. Тут у него так сдавило горло и защипало в глазах, и чувство потери кольнуло в сердце с такой силой, что он насилу мог заставить себя расстаться с картиной; Лиззи пришлось осторожно вынуть картину у него из рук и самой передать ее дальше.