Я обязана Луиз Бриско, что умерла в доме моей матери, снимая комнату с мебелью, но без постельного белья, зато с возможностью пользоваться кухней. Я принесла ей стакан теплого молока, которое она не стала пить и смеялась надо мной, когда я решила сменить ей простыню или вызвать врача.
– Что толку ему звонить? Ну разве что он очень хорошенький, – сказала Миз Бриско. – За мной никого не посылали, сама на свет явилась. И обратно вернусь так же. Так что мне тут если кто и нужен, так только красавчик.
Пахло в комнате так, что было ясно: врет.
– Миз Бриско, – ответила я. – Я очень о вас беспокоюсь.
Она глянула на меня краем глаза, будто бы я сделала ей предложение, от которого придется отказаться, но которое она всё же ценит. Ее огромное, распухшее тело покоилось под серой простыней, а сама она многозначительно улыбалась.
– Ну что же ты детка, всё в порядке. Я не в обиде. Знаю, что ты не специально, просто характер у тебя такой, вот и всё.
Обязана я и белой женщине, явившейся мне во сне. Она стояла за мной в очереди в аэропорту и молча смотрела, как ее ребенок раз за разом нарочно меня толкал. И когда я обернулась сказать ей, что, если она не приструнит ребенка, придется вмазать ей по челюсти, то увидела по зубам она уже получила. И ее, и ребенка избили, лица у них были в кровоподтеках, а под глазами синяки. Я отвернулась, и ушла от них в печали и ярости.
Я обязана той бледной девушке, что среди ночи подбежала к моей машине на Статен-Айленде, босая, в одной ночной рубашке. Она плакала и кричала:
– Леди, пожалуйста, помогите мне, ох, помогите… пожалуйста, отвезите меня в больницу, леди…
В ее голосе перезрелые персики мешались с дверными звонками, ровесница моей дочери, она бегала по кривой безлюдной Вандузер-стрит.
Я тут же остановилась и потянулась, чтобы открыть дверцу. Был разгар лета.
– Да, да, конечно, постараюсь помочь, – сказала я. – Залезай.
Но когда она разглядела меня в свете уличного фонаря, ее лицо исказилось от страха.
– О нет! – взвыла она. – Не вы! – Развернулась и рванула прочь.
Что в моем Черном лице вселило в нее такой ужас? Заставило упустить возможность, угодив в расщелину между мной настоящей и своим представлением обо мне. Остаться без помощи.
Я поехала дальше.
В зеркале заднего вида я заметила, как девушку настигло воплощение ее ночного кошмара – кожаная куртка, кожаные ботинки, мужчина, белый.
Я ехала и думала, что, похоже, ее жизнь оборвется глупо.
Я обязана первой женщине, которой добивалась и которую бросила. Она научила меня тому, что женщины, желающие без нужды, обходятся дорого и порой доводят до разорения, а женщины, нуждающиеся без желания, опасны: они поглощают тебя, притворяясь, будто сами того не замечают.
Я обязана батальону рук, в которых искала прибежища и иногда его находила. Тем, кто помогал мне, выталкивая на беспощадное солнце, откуда я выходила почерневшей, но став целой.
Женщинам, ставшим частью меня и продоложившим мой путь.
Становлению.
Афрекете.
Пролог
Я всегда хотела быть и мужчиной, и женщиной, уместить самые сильные и богатые части моей матери и моего отца внутри / в себе – делить свое тело с долинами и горами, как земля делит себя с холмами и вершинами.
Я бы хотела войти в женщину так, как может любой мужчина, и чтобы вошли в меня – оставлять и быть оставленной, – быть горячей, и твердой, и мягкой – всё сразу в деле нашей любви. Я бы хотела двигаться вперед, а в иное время быть в покое, или быть движимой. Сидя в ванне и играя с водой, я люблю чувствовать глубину своих частей, скользящих, и складчатых, и нежных, и глубоких. В другой раз я люблю фантазировать о самой сердцевине, моей жемчужине, выпирающей части меня, твердой, и чувственной, и уязвимой – но иначе.
Я чуяла старинный треугольник «мать-отец-ребенок» с «я» в его древней утробе – как он удлиняется и распластывается в элегантную мощную триаду «бабушка-мать-дочь», где «я» ходит взад-вперед, течет в любую или одну лишь сторону, как надо.
Женщина навсегда. Мое тело, живой образ другой жизни – старше, длиннее, мудрее. Горы и долины, деревья, утесы. Песок, и цветы, и вода, и камень. Сделанное в земле.
1